Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
— Пропусти!
Саша через плечо взглянул: острый подбородок вскинут, ресницы надменно опущены, в тени под ними, тронутые таинственной влагой, глаза. Уступить — позорно и сидеть, не двигаясь, — трудно!
— Пропусти!
— Не пущу.
— Пропусти!
И Саша не выдержал… Она прошла, а он покорно, в отдалении, поплелся за ней. Плечи приподняты, но-ходка небрежная, чувствует, конечно, что он глядит ей в спину.
Катя пошевелила плечами;
— Холодно. Я пойду.
Саша распрямился, приготовился прощаться. Но Катя не двинулась с места.
Еще с минуту сидели молча, вдыхая свежий запах досок.
— Мне пора…
И опять не двинулась.
— Если можно, я провожу…
В сумерках лукаво, таинственно блеснули глаза Кати.
— Наконец-то! Тяжел на догадку.
— Обожди минутку — переоденусь, руки вымою.
Он бросился в дом… Переодеваясь, прятал смущенное лицо от матери.
Луна уперлась подбородком в верхушку старой липы. В тени по земле были разбросаны лунные зайчики. С лугов время от времени тянул сырой ветерок, и тогда лунная россыпь начинала ленивый хоровод. Один из крупных зайчиков лежал на белой кофточке Кати, как голубая ладошка.
Катя притихла, задумалась.
— Скажи, — она подняла голову, — тебе не кажется иногда, что эта жизнь пока не настоящая?
— В детстве казалось одно время, — ответил Саша не сразу. — Бегал с ребятами, купался, за налимами под коряги лазал, а ночью оставался один и думал: а что, если есть еще какая-то жизнь, непохожая, спрятана в этой? Знаешь, игрушечные матрешки — одну откроешь, в ней другая сидит… Я все ждал: проснусь, а кругом иначе. Река Шора, налимы, грибы в Прислоновском лесу — все было ненастоящее, просто снилось мне. Даже страшно иногда делалось. Говорят, учение такое было, идеалистическое, — ты живешь, а все кругом как сон или что-то в этом роде.
Но Катя покачала головой.
— Я не о том…
— О чем же?
— Вот ты ушел в колхоз, работаешь… Ты думаешь, это и есть начало настоящей жизни?
— А как же? Теперь я в матрешек не верю. Раз кончил школу — значит, жить начал.
— А я вот все жду чего-то большого, задания какого-то особенного или выдумываю — пошлют куда-нибудь. И знаю — обманываю себя, а жду…
— Какое задание?
Катя приблизила к Саше лицо: строгие в одну линию брови, глаз в темноте не видно, но чувствуется — они блестят под ресницами, блестят решительно, с вызовом.
— Ты не смейся, но мне хочется чего-то головокружительного. Приказала бы партия — умри! Умерла бы!.. Тебе смешно? Наивная девчонка мечтает о подвиге, детство не выдохлось.
— Не смешно, только…
— …только — пустое все, фантазия. Надо жить, а не мечтать попусту. Верно, Саша, тысячу раз верно! Но это я уже слышала… — Катя неожиданно остыла, вздохнула. — Как мне на целину хотелось уехать…
— Почему же не уехала?
— Думала, думала, и руки опустились. Ну что я умею делать?.Я не тракторист, не механик, не комбайнер, даже не прицепщик…
— А комсомольский работник. Там, наверно, они тоже нужны.
— Таких ли комсоргов туда посылают — со стажем, из городов, а я и года еще не работала. Да и ехать за тысячу километров, чтоб опять стать тем же, — какой смысл?
— Тогда надо было выучиться на трактористку.
Дома, уткнувшись окнами в растрепанные палисаднички, дремали вокруг. Их крыши щедро поливала своим светом луна. Телеграфный столб от безделья и одиночества унылым баском пел про себя тягучую песню.
— Я вот тебе позавидовала, — начала Катя после молчания. — Решил уйти в колхоз и пошел, стал учиться запрягать лошадей в косилку. Как подумаю — трактор, выхлопы разные, грязный мазут… Обычное, небольшое… Наверно, нет характера. Честное слово, завидую тебе… Я даже удивилась сегодня про себя: гляди ты какой!
Вдруг, оборвав себя, Катя поспешно сунула руку:
— До свидания. Поздно.
Лунный зайчик сорвался с ее груди и затерялся в выводке таких же, как он, разбросанных по траве…
Проскрипела калитка, простучали по сухой тропинке каблуки. Уже из темноты, от дома, она насмешливо крикнула:
— Не загордись смотри! Я, может, все наврала.
Звякнула щеколда, хлопнула дверь.
Саша стоял, окруженный щедро разбросанными лунными пятачками, смотрел в темноту… Он протянул руку вперед, поводил ею в темноте, пока лунный зайчик не упал на ладонь.
«Наврала?.. Ой, нет. Слово не воробей…» Шевельнулись ветви дерев, по влажным уже от выступившей росы листьям пробежал тихий шорох, словно очнулось от сна дерево и опять задремало. Зайчик соскользнул с ладони. Саша сконфуженно спрятал руку в карман.
На пустынном шоссе поблескивали отшлифованные автомобильными шинами затылки булыжника. Посреди дороги валялся ржавый железный обод от бочки.
Не с ним ли возился днем напротив их двора Вовка, сынишка райисполкомовской уборщицы Клавдии? Он упрямо сопел, прилаживался, наконец наловчился — обод со звоном и грохотом покатился по булыжнику. Замелькали черные пятки, раздался победный, полный восторга клич.
Саша вспомнил этот клич, взлетающие пятки, черные, как обугленные в костре картошины, и тихо засмеялся.
11В промкомбинате, вспугнув галок, простуженно прокричал гудок.
На усадьбе МТС девять раз ударили в подвешенный к столбу лемех плуга.
С крыльца почты сошел, привычно сутулясь под набитой газетами сумкой, почтальон Кузьмич.
В магазине райпотребсоюза раскрылись двери, и степенная чета: дед, бородка клинышком лисьего цвета, старуха с въедливым взглядом, прибывшие спозаранок из деревни Прислон или Сухаревка, с пристрастием стали ощупывать выброшенную на прилавок штуку грубого драпа.
В парикмахерской артели «Красный быт» парикмахер Сударцев, прозванный злыми языками «Тупая Бритва», принимаясь за подбородок заезжего председателя колхоза, начал решать с ним вопрос: какое еще коленце выкинет в Вашингтоне сенатор Маккарти.
Как всегда, в девять утра в селе Коршунове начинался обычный трудовой день.
Павел Мансуров в свежей сорочке, в отутюженных брюках, заметно праздничный, шагал к райкому, придерживая локтем папку с документами. Почтальон Кузьмич встретил его обычным: «Газетку прихватите». Учитель Аркадий Максимович Зеленцов, мерявший дощатый тротуар лоснящейся от старости палкой, приподнял над головой соломенную шляпу: «Доброе утро». Вышедший из парикмахерской с отливающей синевой подбородком знакомый председатель из глубинного колхоза остановил его, поговорили о погоде, о пальцевой шестерне, которую никак не выпросишь у МТС.
Привычное до мелочей утро! Люди здороваются с ним, разговаривают о каких-то пальцевых шестернях и не догадываются, что через десять минут он, Павел Мансуров, положит на стол секретаря райкома свою папку. А это ж событие и в их жизни! Здесь, в папке, лежат документы. Они указывают на причины многих недостатков. Раз причины известны, ошибки вскрыты, ничего другого не останется, как исправлять их.
Грохочут расхлябанными бортами грузовики по шоссе. Из открытых окон учреждений слышатся уже стук машинок и громкие голоса, вызывающие по телефону отдаленные сельсоветы:
— Верхнешорье! Верхнешорье!.. Какого рожна Сташино суется? Девушка, скажите, чтоб не мешали!
С недавних пор Павлу Мансурову стал нравиться этот деловитый шум начинающегося дня в Коршунове. Он вдруг почувствовал себя опекуном коршуновцев, и от рожденного скукой недоброжелательства не осталось и следа.
С неделю назад Павел принес свою папку Игнату Гмызину. Тот, уединившись в углу комнаты, принялся читать, время от времени качая головой.
Павел ушел бродить по колхозу. Вернулся через час.
Игнат сидел на прежнем месте, курил, озабоченными глазами встретил Павла. Папка была закрыта.
Павел сел, с тревожным вниманием поглядывая на лицо Игната. А тот, словно нарочно, долго молчал. Открыв снова папку, навесив над ней свою крупную, блестящую голову, листал задумчиво.
Вот Игнат перевернул один за другим три желтых шершавых листка, скрепленных канцелярской скрепкой. Внимательно в них вглядывался. Павел знает — это списки заросших покосов. Внизу третьего листка его, Павла, рукой приписано: «Из этих данных видно, что, если в ближайшие пять лет не будет начата борьба с кустарником, животноводство района окажется в катастрофическом положении».