Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
— Игнат Егорович, — отводя взгляд, произнес Саша напряженным баском, — примите меня к себе в колхоз.
— В колхоз?..
— Да, работать.
— Ты ж, слышал я, в институт собирался.
Растерянно, на этот раз влажно заблестели глаза Саши.
— Потом, может, и в институт… Мать теперь одна, сестренки.
Игнат поспешил перебить его:
— Добро. Об этом еще потолкуем. Ты свободой?.. Хочешь — едем сейчас. Меня лошадь ждет.
5Выехали из села.
Игнат неподвижно возвышался в пролетке. Саша, притиснутый им, косился, тайком разглядывал председателя: мягкую кепку, натянутую на объемистый череп, багровую складку шеи, налегающую на воротник гимнастерки.
Несколько раз Игнат оглянулся по сторонам, озабоченно качнул головой, вздохнул…
— Ну и ну, не ко времени…
Без того низко опущенные ветки придорожных ив теперь вовсе сникли — каждый листочек устало глядит вниз. Над белой кашкой, что растет у самой обочины, не трудятся пчелы. Не слышно птичьих голосов. Ничего живого кругом. Над землей, обремененной зеленью, настороженная тишина и запустение. Сам воздух чист и неподвижен. На небе вянет несколько безобидных облачков, но будет дождь, непременно.
— Так говоришь — матери помочь надо? — оборвал молчание Игнат.
— Кто ж ей теперь поможет, кроме меня?
— А почему в колхоз решился? Почему не в учреждение? В культпросвете работника ищут…
— В колхоз хочу. — В голосе Саши послышалось сердитое упрямство.
Игнат с пристальным любопытством взглянул через плечо, отвернулся и вдруг забасил над притихшей дорогой:
— Эй, ты! Счастье ленивое! Идет — копытом о копыто задевает!.. Я вот тебя!..
Конь бодро заиграл по булыжнику подковами, пролетку залихорадило…
Давным-давно в одной книжке Саша прочитал такие слова: «Когда горит дом, часы в нем все равно продолжают идти». Прочитал и забыл. Затерялись они в памяти, как сорвавшаяся блесна в пенистом омуте.
В день похорон отца Саша неожиданно вспомнил их.
В тот день он понял, что не было никого для него ближе и дороже на свете, чем отец. Ближе матери… Раньше не замечал этого, не ценил нечастых откровенных разговоров с отцом.
Издалека, из раннего детства стали всплывать полузабытые воспоминания.
Саше шесть лет. Отец ведет его за руку через распаханное поле. Саша часто спотыкается, ему тяжело идти по отвалам. Последние разгулявшиеся ласточки бесшумно вверх-вниз перечеркивают красный закат, тонущий за лесами. По полю ползает трактор, ровно стучит мотором, покашливая, выбрасывает из трубы мутновато-лиловый дымок. Время от времени слышен скрежет подвернувшегося под лемех булыжника. Из-под растопыренной железной пятерни плуга тяжелыми, густыми ручьями течет земля. Отвалы ее тускло лоснятся на закате.
Отец остановился, нагнулся и полной пригоршней забрал землю, поднес к лицу. Трактор, с деловитостью втянувшегося в работу труженика, попыхивая, удалялся.
— Чуешь, пахнет?.. — произнес отец.
Саша тоже схватил горсть, поднес к носу. Но земля пахла землей.
— Не поймешь ты — мал. Я в твои годы мог понять. Чистый хлебушко только в праздники ел, в будни-то на мякинке… Нужно бы так, чтоб хлеб как воздух был, чтоб о нем люди не думали.
Не через слова — они и на самом деле были не совсем понятны, — через подобревший голос, через непривычно мягкое лицо отца шестилетний Саша почувствовал тогда смутную благодарность к земле. Как драгоценность, держал ее, горсть влажных крошек, по-отцовски бережливо мял, нюхал. Земля пахла землей.
И еще воспоминание… Саша в тесноватом пиджаке, в чистой рубашке, отглаженном пионерском галстуке сидит в пролетке на сене, прислонившись к теплому боку отца. Отец едет в командировку, по пути везет Сашу в пионерлагерь, в село Каемково, захлестнутое петлей реки Шоры.
От реки через кусты на мокрую косовицу, как перебродившее тесто через край квашни, набухая, сочился туман. Под косыми лучами только что поднявшегося солнца, в молочной глубине тумана стояла размытая радуга. Чайка вырвалась из тумана, пошла свечой вверх, прежде чем скрыться из глаз, долго мерцала белой точкой на небе.
Даже отец, в последнее время приходивший домой всегда за полночь, хмурый, с ввалившимися глазами, повеселел, оглянулся, выдохнул одно слово:
— Красота.
Въехали в деревню. Голосили петухи, по-коростельи скрипел несмазанный ворот колодца. Под окнами одной избы на усадьбе стояли суслоны совсем зеленого ячменя. Саша показал на них отцу:
— Гляди! Вот чудаки — зеленым жнут.
Отец оборвал его сердитым взглядом и негромко произнес:
— Над бедой не смеются, Сашка.
Под смачное пришлепывание лошадиных копыт о жирную утреннюю пыль отец суровым голосом сообщил, что зеленым жнут потому, что в этих домах давно уже не ели хлеба.
Хорошее долго живет, плохое быстро забывается. В Коршуновском районе с неохотой вспоминают о тяжелом сорок шестом годе, свалившемся сразу после войны.
Отец рассказывал, а вокруг миновавшей деревню пролетки набирало силу радостное утро. Упрямый ветерок бережно очищал берег реки от тумана, загоняя его в сумрачную чащу елей. Луг, расписанный извилистыми тропинками, местами был морозно-матовый от росы, местами сияюще-зеленый. В этот раз отец впервые сказал Саше слова:
— Красива наша земля. А на такой вот красивой земле надо сделать красивую жизнь. Споткнусь, не удастся мне — ты ее сделаешь. Вырастешь, смотри, Сашка, не гонись за длинным рублем.
Жил рядом близкий человек, глядел на мир озабоченными глазами, в минуты откровенности говорил о самом большом своем желании — о красивой жизни на красивой земле, вечерами устало и неохотно ужинал, любил качать на колене самую младшую, Ленку, напевая чуточку сипловатым баском одну и ту же песенку:
Среди леса, среди горЕдет дядюшка Егор —Лапотки кленовые,Онучки новые…И заботы его близки.
И привычки его знакомы.
И мечты его стали уже Сашиными мечтами.
Близкий, самый близкий из всех на свете.
И вот прохладный запах влажного песка, свежая, не затянутая дерновиной могила…
По накаленному солнцем булыжнику Саша вел домой мать. Она, выкричавшая еще на кладбище свое горе, не плакала, время от времени болезненно вздрагивала на его плече. Саша, поддерживая мать, шагал непослушными ногами и озирался. Исчезла боль, исчезло и горе, осталось недоумение, тяжелое и тупое. Нет его! Ни в командировке, ни в отъезде — совсем нет. Не придет, не вернется, ждать некого… Непонятно, нелепо!
Озираясь, в эту минуту он с какой-то особенной, резкой отчетливостью замечал все, что творилось кругом. Каждая мелочь вызывала болезненное удивление.
С визгом, захлебываясь от восторга, выскочил из-под подворотни щенок-коротышка с победоносно закрученным хвостом и накинулся на поросенка. Тот с досадливым равнодушием повернулся к щенку задом.
Знакомый Саше киномеханик Славка Калачев ремонтировал плетень у своего дома, насвистывая тихонько и беспечно «Любушку».
За спиной каким-то свежим, беспечным смехом засмеялась Катя Зеленцова. С похорон идет…
Щенок радуется, визжит. Славка высвистывает: «Люба, Любушка…» Катя смеется… Все как было, все по-старому. А отца нет. Да как же это? Неужели надо смириться? Неужели надо забыть? Нет! Невозможно! Как жить дальше?
А дома Сашу удивила мать.
Он бережно усадил ее на кровать. С опухшим лицом, бессильная, размякшая, она с минуту смотрела бессмысленными глазами в грудь сыну, потом подняла их, взглянула просяще и слабым голосом произнесла тот же вопрос, который мучил и Сашу:
— Сашенька, как нам жить дальше? — Помолчала, всхлипнула и закончила: — Велика ли пенсия. Машеньке вот пальто купить надо.
Как «Любушка» Славки, как счастливый смех Кати, слова матери резанули по сердцу: «Пенсия, пальто… Отца же нет! До пальто ли теперь?» Материно «как жить дальше» не походило на Сашино.