Вера Панова
Дмитрий Быков. Вера Панова
1.Недавно из мемуаров Конецкого я узнал, что Вера Панова была небольшого роста. Это совершенно не вяжется с тем ее обликом, который я знаю по фотографиям и, главное, прозе: мне всегда рисовалось нечто монументальное, ахматовское в смысле величественности и стати. И знаменитый ее почерк, чудом сохранившийся во всей своей каллиграфической четкости, крупности и остроте даже после инсульта, когда она уже не писала, а только диктовала и подписывала по-прежнему живые и точные письма, — тоже как будто свидетельство силы. А уж выносливость, чисто физическая, была у нее просто воловья — потому что мало кого даже в ее поколении жизнь так била и крутила, а все-таки она в непредставимых условиях умудрялась работать с фанатическим упрямством; я уж не говорю о разного рода хворях, чуть не отправивших ее на тот свет. Прибавьте к этому воспитание троих детей, арест второго мужа и каторжную поездку на свидание с ним, войну, двадцать лет журналистских командировок, еще двадцать лет критических проработок, пять лет предсмертной болезни — в общем, человек, все это вынесший и триумфально состоявшийся, должен соответствовать смеляковской автоэпитафии: «И сам я от этой работы железным и каменным стал».
А она была небольшой, в молодые и зрелые годы — даже хрупкой, и это несоответствие — лишь одно, самое заметное, в ряду таких же парадоксов ее человеческой, писательской, да и посмертной судьбы.
Любой прочитавший ее автобиографию, полностью напечатанную лишь в 1989 году, поразится авторской неуверенности в себе, готовности всякую вещь писать заново, словно не было ни прежних опытов, ни успехов, ни читательских писем; а между тем перед нами один из самых титулованных советских литераторов, женщина с репутацией настоящего советского реалиста и чуть ли не ортодокса. Три Сталинских премии. Тринадцать экранизаций либо фильмов по ее сценариям. Добрый десяток регулярно ставящихся пьес. Панова? Ну как же, «Кружилиха», «Времена года», обязательные «Спутники» и «Сережа» — в основном благодаря экранизациям: «На всю оставшуюся жизнь» — Петр Фоменко, «Сережа» — Георгий Данелия с Игорем Таланкиным. Нет, не кондовый канон, конечно, не эпические колхозные романы, не дикие нечитабельные хмурые эпопеи о заводских семьях либо сибирских звероватых борцах «за совецку власть», — нет, такой себе, по выражению Сергея Довлатова, соцреализм с человеческим лицом (вспомним, о ком он это сказал, — о Гроссмане!). А между тем тот самый Сергей Довлатов — литературный секретарь Пановой — в начале семидесятых и во многих отношениях ее ученик; это он записал и донес до читателя некоторые ее остроты и не предназначенные для чужих ушей домашние разговоры, благодаря которым представление о советской писательнице Пановой несколько расширяется, чтобы не сказать переворачивается. Но для читательских масс, увы, она именно в первую очередь хороший советский писатель, таких много, они полноправно могут считаться лучшими из худших, но попытки вернуть им читательский интерес как-то не проходят.
Рискну предположить, что в случае Пановой это объясняется не только и не столько ее «советскостью», то есть попыткой очеловечить бесчеловечное (она как раз, по-моему, достаточно суровый автор, до конца дней не предавший идеалы двадцатых, верная голодной и бурной ростовской юности).
Просто за текстами Пановой стоит очень уж серьезное и масштабное явление, соотноситься с которым нам, нынешним, не слишком приятно. Мы мелки на его фоне.
Я говорю, конечно, не о советской власти, которая как раз предавала себя на каждом шагу, а о поколении новых людей, порожденных этой властью. Панову нет нужды отмазывать от социалистических идеалов — без этих идеалов не состоялась бы ее литература. Скорее уж она принадлежала к немногочисленным советским экзистенциалистам — то есть к тем, кто ставил последние вопросы, заранее отказавшись от любой из существующих религиозных систем. Это не означает атеизма. Это, скорее, новая вера.
Об этой вере написаны «Жестокость» и «Испытательный срок» Нилина, «Хозяева жизни» и «Вдовий пароход» Грековой, «Обмен» и «Другая жизнь» Трифонова, «Сентиментальный роман» и поздние ленинградские рассказы Пановой: великая проза шестидесятых — семидесятых годов, единственный положительный итог несостоявшейся утопии, мучительная для автора и читателя попытка понять, почему она не состоялась, обречена ли она в принципе или ей суждено возвращение.
Этим авторам оно уж точно суждено. И еще одно несоответствие — между нынешним полузабвением Пановой и ее подлинным литературным и человеческим масштабом — можно устранить уже сейчас.
2Сначала — о ее жизни, не такой уж и долгой по нынешним меркам: она трех недель не дожила до 68-летия — родилась 20 марта (н. ст.) 1905 года в Ростове, умерла 3 марта 1973-го в Ленинграде. Когда ей было пять, утонул отец — и в этой истории, как во всей ее жизни, чувствуется какой-то отсвет чуда, иногда счастливого, но чаще грозного. Она всю жизнь шла по грани между адскими и райскими чудесами — всегда одинаково недостоверными; странно, сколько нереального было в жизни этого упорнейшего реалиста, писавшего сказки тайно, с ощущением чуть ли не греха. Ее отцу предсказала как-то цыганка, что он погибнет тридцати лет от роду, в день собственных именин, — так и случилось. Он был яхтсменом, любителем и пропагандистом всякого водного спорта, не побоялся в день именин выйти на яхте прогуляться по Дону, не справился с ветром и — единственный из всех — утонул; вскрытие показало разрыв сердца. Семья осталась без средств, мать поступила на работу, сама Панова с двенадцати лет зарабатывала репетиторством. Читала она страстно и неутомимо — семья привыкла видеть ее только с книгой, в кровати, за едой ли; писала и сама, в основном стихи, но из этих опытов ничего не сохранилось. С семнадцати лет она работала в нескольких донских газетах — в «Южном крае» вела фельетонную рубрику под звучным псевдонимом «Вера Вельтман», в «Ленинских внучатах» придумывала загадки и конкурсы, в «Трудовом Доне» писала репортажи, выезжая в бесконечные командировки. Двадцати лет вышла замуж за Арсения Старосельского, родила дочь Наташу. Роды были столь долгими и трудными, что Панова зареклась рожать — что не мешало ей потом иронизировать над этой клятвой, приносимой, кажется, огромным большинством молодых матерей: ей предстояло родить еще двух сыновей, причем в ее случае стойкая примета насчет вторых и третьих родов, всегда более легких, никак не оправдалась. Панова и не желала бы жаловаться, она вообще, что называется, «не по этому делу», и физиологии в ее прозе мало, но так уж она умеет писать, что схватки, щипцы, раны, перевязки, унизительная слабость старости врезаются в читательскую память: может, потому, что это именно строго дозировано, а может, по чисто журналистской ее способности в немногих словах дать многое, обеспечить репортерский эффект присутствия. Так же запоминаются ее словесные портреты — серо-зеленые глаза и золотые волосы второго мужа, черные демонские брови Васки, похожая на сверток черных тряпок жена раввина из Нарвы в сорок первом… Сама она не зря гордилась уникальной памятью на реплики, лица, пейзажи — и даже тем, что первого мальчика, в которого была серьезно влюблена в пятнадцать лет, узнала при встрече пятьдесят лет спустя с первого взгляда, и он ей потом еще коробку конфет прислал, вот!
После трех лет не слишком удачного и слишком молодого брака она влюбилась в друга мужа, журналиста Бориса Вахтина, память о котором называла «самым светозарным видением» своей жизни. С ним она переехала в Ленинград, где продолжала работать журналистом и корректором, а для души начала писать пьесы. В тридцать пятом, вскоре после убийства Кирова, он лишился работы, был исключен из партии, потом арестован — беспартийные, с которыми он был взят, получили пять лет, а он десять. Пановой удалось добиться свидания с ним, ее пустили в Кемь, где у них было три дня по три часа (в присутствии коменданта — и целого цыганского табора: цыгане приехали навестить своего барона). Почему было удовлетворено ее прошение о свидании — Панова гадает и угадать не может, но среди прочих версий называет ненароком и главную тайну своего литературного мастерства: «Перст судьбы отметил мое заявление в ворохе других. Не потому ли, что оно было написано самыми простыми словами, без всяких попыток растрогать? Москва ведь слезам не верит, сказано давным-давно».