Вспоминай – не вспоминай
Вообще-то Рэма призвали в армию из Астрахани. Он сам, оказывается, астраханский парень. Про Ленинград он наврал. Утром, когда нас освободили, он признался, что никогда не был в Ленинграде, но всю жизнь мечтал увидеть этот город, который он знал как свои пять пальцев. У него был альбом «Виды Ленинграда», ему отец подарил этот альбом. А сам он родился в Астрахани. Их семья всю жизнь кочевала, отец военный, подполковник: и в Архангельске жили, и где только не жили! Отец на Халхин-Голе воевал и на финской, а спустя три месяца после начала большой войны они с матерью получили похоронку. Отца убили где-то под Смоленском… Потом, когда Рэм из пулеметного батальона перебрался к нам, в минометный, мы с ним крепко подружились: он, Юра Никитин и я. Рэм по ночам, перед сном рассказывал нам нескончаемую историю про какого-то испанского разбойника Азоло де Базана, его интересно было слушать. Или про пещеру Лейх-виста… Вот завалимся на нары после тяжелого морозного дня, угреемся – Рэм посередке, а мы с Юркой Никитиным по бокам, – и слушаем про Азоло де Базана… Такой начитанный парень оказался, мы крепко подружились. И каково было наше изумление, когда старшина на утренней перекличке назвал Рэма Райского Ивановым! Он, оказывается, был Иванов. Сергей Иванов! Вот те на! Мы долго смеялись и про Рэма быстро забыли. Сергей стал как-то ближе. А то – Рэм?! Вот прижмемся друг к дружке на нарах, накинем шинели поверх легких одеял и слушаем про красавца, любимца всех женщин Испании Азоло де Базана. Наша троица была неразлучной. Сергей бормочет, и под его бормотание мы засыпаем… Сергей был большим выдумщиком, фантазером. Вначале он признался, что его настоящее имя не Рэм, а Вилен. То есть Владимир Ильич Ленин. Но ему это имя не нравилось, и он придумал себе более яркое, короткое, как гонг: Рэм. Его мать играла на гитаре. Она пела в основном старинные вальсы под гитару. Сергей запомнил их, он напевал нам эти вальсы и сам кружился по казарме. Он и стал в нашей роте лучшим запевалой. Вот идем зимой в столовку, конечно, в одних гимнастерках (мороз градусов пятнадцать! Это для закалки), уставшие, голодные, мечтаем скорее бы добраться к еде, а тут старшина командует: «С места с песней шаго-ооо-м арш!» Молчок. Тогда старшина (звали его Панасю-ком) командовал: «Прожектор! Ракета-аа!» По этой команде мы шлепались на землю, замирали. «И не шевели-иись!» – орал Панасюк. И снова: «С места с песней шаго-ооо-м арш!» Сергей сжал губы, молчит. «Запевай, гад! Жрать охота!» – гаркает кто-то в строю. И Сергей, наконец, поет: «Скажи-ка, дядя, ве-едь не даром, Москва, спале…» «Москва, спаленная пожаром», – подхватывает рота. «Фра-ан-цу…» – поет Сергей. «Францу-узу отдана», – в сто двадцать глоток несется по всему училищу. «Ведь были ж схва…» – Сергей. «Ведь были ж схватки боевые»… Панасюк – мужчина лет тридцати. Злющий, как Малюта. Его не любили. Однажды Сергей вместо строевой запел: «Утомленное солнце-еее…» И вся рота подхватила: «Нежно с море-еем проща-аалось». «В этот час ты призна-аалась», – Сергей. «Что нет любви», – вся рота. «Отставить! – орет Панасюк. – Давай строевую!..» За малую провинность Панасюк наказывал по полной программе. Однажды (это случилось в самом начале жизни в училище) он сделал мне замечание, мол, у меня малая лопата подзаржавела. Я сказал, что с ней ничего не случится. Что я есть хочу, Панасюк освободил меня от занятий и заставил выдраивать сто двадцать малых лопат всей роты. Песком, сдирая кожу на руках, я двое суток чистил лопаты, пока они не стали блестеть, как яйца у мерина.
Но, что бы я ни делал, чем бы ни занимался, в голове назойливо сверлила одна и та же мысль: как найти «мою» незнакомку, девушку с копной соломенных волос из-под вязаной шапочки и широко расставленными глазами. Дело дошло до того, что я ухитрялся после отбоя потихоньку выбираться из казармы и подолгу стоять на этой горбатой улочке, на которой встретил ЕЕ. Топчусь на одном месте, гляжу вдаль: слева длинный забор училища, справа – хилые деревянные домишки, утопающие в сугробах. Но нет. Она не появлялась. Тишина. Темнота.
Шли тяжелые бои в Сталинграде. Нас стали кормить из рук вон плохо: утром – каша, в обед – капуста, а вечером – тушеная капуста… И вот – чудо: меня и Сергея назначают дежурить на кухне. Всю ночь колем дрова, носим воду, моем посуду, чистим котлы. Зато утром дали вдоволь перловой каши – «шрапнель». И вот посылают нас с буфетчицей в город на хлебозавод за хлебом. Стоим мы с Серегой в будке, качаемся в темноте по ухабам в предвкушении – уж на хлебозаводе-то угостят хлебом. Как говорится, сам Бог велел! Наконец машина замедляет ход, в будку проникает до боли желанный запах хлеба. Он окутывает нас со всех сторон, полной грудью вдыхаем его запах, ноздри раздуваются… Машина замирает. Распахиваются дверцы и… У борта стоит буфетчица.
– Вот что, ребята, – говорит она. – Я буду подавать вам по две буханки и буду считать. В училище таким же способом буду у вас принимать. Так что не вздумайте на обратном пути колупнуть там хоть кроху. Поняли? Иначе губа вам будет обеспечена.
И вот испытание: сидим на хлебе, шарим пальцами по хлебу, ищем какой-никакой пупырушек на буханке, задыхаемся от дурманящего запаха, ласкаем то одну, то другую буханочку; вот она рядом, а не укусить, не отщипнуть…
Я почувствовал себя таким маленьким-маленьким. Точно уж не помню, сколько тогда было мне лет. Ну, не больше семи. Значит, сижу на ступеньках нашего крыльца, жду, когда она появится. Напротив нашего крыльца – их крыльцо. Соседи. Она там живет. Эта девчонка так мне нравилась. Звали ее Лизой. Мог часами просиживать на этом крыльце, надеясь увидеть ее. Такое занятие отвлекало, исчезало чувство голода. Хлеба давно не видел. Забыл, как он выглядит, я уж не говорю о запахе… В то время голод косил людей как мух. Однажды иду вдоль забора «Заготзерно» (там давно никакого зерна не было), ковыряю босыми ногами густую пыль. Вдруг слышу – орет ребенок. Оглядываюсь. У забора сидит изможденная женщина -кожада кости, – лицо серое-серое, обеими руками держит огромную крысу, вгрызается зубами в ее животик, ест с наслаждением. На коленях плачет крохотное дитя, замотанное в лохмотья. Но женщине не до ребенка. Она упивается свежим мясом, потрошит грызуна, только хвостик мотается туда-сюда. Как ей удалось поймать такого крупного зверька? Заливается слезами дитя, женщина ест крысу. Голод.
Когда я поднял глаза, вижу: сидит Лиза. Сидит себе на крыльце, на меня не смотрит. Двумя руками держит огромный шмат белого хлеба, густо смазанный сливочным маслом. И хоть она мне очень нравилась, но сейчас я не мог оторвать глаз от этого куска хлеба, смотрел, как она своими зубками откусывает маленькие кусочки хлеба, долго их разжевывает, смотрит в сторону, у меня слюнки текут, а она на меня не смотрит. Неожиданно на крыльце появляется ее мать – сухопарая блондинка на высоких каблуках, хватает Лизу за руку:
– Я же тебе говорила, во двор не выходить! – глянула злобно на меня и утащила Лизу в дом.
Спустя недели три, после принятия присяги, на утреннем разводе к нашей роте подошел замполит батальона капитан Новиков.
– Комсольцы! Члены ВЛКСМ, поднимите руки! – скомандовал он.
Лес рук взметнулся вверх.
– Отлично, – говорит комиссар. -Значит, так: кто из вас подаст заявление о приеме кандидатом в члены ВКП(б), будет отпущен домой для получения рекомендации от члена партии, который знает вас не менее года. Ясно?
Надо было быть последним олухом, чтобы упустить такой шанс: оказаться на воле несколько дней, повидать родителей, появиться в далекой деревне в военной форме, встретиться с девчонками…
– Кто из вас решил подать заявление, выйти из строя!
И сто двадцать гавриков, как один, сделали шаг вперед. Так я и Сережа Иванов стали членами великой партии большевиков. А Юре Никитину некуда было ехать – его детдом, где он вырос и призвался в армию, эвакуировался в Среднюю Азию.
Невдалеке от ненавистного нам оврага, находился пустырь, на котором наш взвод постоянно занимался строевой подготовкой. Это место облюбовал наш командир взвода Володя Добров. Он был старше нас всего на два-три года. После окончания училища его оставили преподавателем.