Андреевский флаг (фрагменты)
Иван Евсеевич по своей неугомонной натуре хотел еще круче озаботить подробностями войны свою благоверную, но она вдруг охнула тихо и так же тихо сползла спиной по ореховой переборке бюро.
– Доня-а! Любушка моя! – Граф метнулся к жене; на красном лице его дергалась виноватая улыбка; выпрашивая глазами прощение, он упал на колени, припал к теплой, мягкой, родной груди. Сердце супружницы билось, но так тихо и так далеко, что Иван Евсеевич испугался. Вся жизнь его в этот момент ушла в слух. «Жива, жива, жива! – несказанно жадно прислушиваясь, итожил он. – Ежли подымется, – черкнуло огнивом в голове, – как перед Богом клянусь, брошу пить». И уж вслух, громко, на ухо: – Доня! Дружок мой! Евдокия!
...Ветер в открытое окно приносил сухой запах сена, пропахший донником с примесью клевера; из-под застрехи крыши звонко, журчливо летел воробьиный щебет.
– Оси-ип! Черт тебя носит! Графине дурно! Соли! Нюхательные соли неси! Уксус со льдом! И пиявок!
* * *– Все, слава святым угодникам, обошлось, ваше сиятельство, в лучшем виде! – спустя четверть часа доложил графу запыхавшийся дворецкий. – Помрачение у матушки иссякло...
– Обморок, дурак!
– Так точно-с, обморок. Ни уксус, ни пиявки в ход не пошли-с! Лекарь Агапыч хотел было кровушку пустить, ну-с, стал быть, для облегчения общего самочувствию... ломоту, давлению у висков убрать. Я уж с Анфиской – женой Лукашки, кучера вашего... таз справил... Но как только-с лекарь-то наш бедовый... сунулся было с ножичком своим вострым, стал быть, к ее белой, с голубыми кровями, графской рученьке... ан барыня ать-хвать его по руке ногтищами в кровь, да как вытараш-шит глаза-лупошки, да гаркнет на Агапыча! «Пш-шол вон, упырь непутевый!» Так тут, сами понимаете-с, ваше сиятельство, мы... про все пиявки и уксусы враз забыли-с! Радость-то какая! Матушка на ноженьки сама поднялась... как будто и не было лихоманки-то.
– Обморока, дурак.
– Так точно-с, обморока.
– Где ж она теперь? – Граф, заложив руки за спину, промял ноги вдоль окон своего кабинета.
– На своей половине, государь мой. Отдыхать изволют-с.
– Вот и славно, Осип. Бог справедлив, Бог милостив. Благодарю за службу. Ступай в лакейскую и наведи ревизию в их гардеробе... Чулки, ливреи, парики... Чтоб, значит, галуны на месте, пуговки, крючки, всё чин по чину... И чтобы ни одной морщинки!
...Осип исчез, а граф Панчин, переведя дух, налил «с горкой» рюмку: «Грех не выпить за здравие благоверной. Спаси Господи, живи сполна». И, крякнув в кулак, сделал вывод: «С бабами о войне – ни слова!», после чего приготовления к съезду гостей взвились с новой силой. Бугаевские артельщики еще дважды приезжали на трех подводах с Москвы; в имение Панчиных свозились горы всякой всячины. По черным лестницам тащились вереницею ящики с винами. Вся прислуга и двенадцать лакеев едва успевали справляться с поставленными задачами... А тут уж незаметно подкрался и канун торжества – 1 июля 1700 года.
...Уставший, но счастливый, граф Панчин в последний раз обходил свои пенаты; оглядывал хозяйским ревнивым оком убранные белыми скатертями столы, на которых торжественно и благородно мерцало в ожидании гостей разложенное столовое серебро и шестилапые шандалы. Сотни, тысячи свечей по всему особняку, стройные и белые, как небесные стрелы ангелов, ждали своего часа, чтобы по мановению руки вспыхнуть во всей красе и засверкать в ледовых, прозрачных гранях богемского хрусталя.
Иван Евсеевич, любуясь на две огромные люстры своей залы, даже смежил на миг глаза, представив, как волшебно преломятся шафраново-оранжевые язычки пламени в тонко вызванивающем хрустале; как чарующе вспыхнут невидимые доселе гравировки, бритвенные грани резьбы, шлифовка... и как озарится особым блеском и многоцветной алмазной игрой света гостевая зала: наборный пакет, пышная лепнина и алый бархат портьер; и как чудно отразятся и многократно увеличатся эти огни в нарядных зеркалах и надраенной до солнечного сияния бронзе.
– Ах, черт побери, благословенное семейство! Помпезно, вычурно? Но каково?! Кто может пред этой красотой и блеском устоять? Пусть взыграют небеса! Панчины гуляют! Однако я дьявольски устал! – Граф сверкнул лакированной тростью-подружкой и ловко, в два крутка, отвинтил набалдашник из слоновой кости. Настороженно зыркнул из-под бровей, не дозорит ли за ним «соколиный глаз» благоверной, и... бульк-бульк-бульк – налил из трости с серебряной сердцевиной в перевернутый набалдашник-рюмку любезной жженки. – Э-эх, хороша, зараза! То ли еще завтра будет! Нет, други, пора мне нынче на покой... Устал, как бес. Все последних три дня – сплошной кошмар! Ни сна, ни покоя. Туда скачи, сюда лети! Одним духом и жив. Еще наши дороги, язвить их в душу... будь оне прокляты! Все кишки вытрясло. Нет, нет, дай себе отдых, Ваня. Все завтра, все потом.
...Костяной шар занял свой сторожевой пост, и «волшебная» трость графа продолжила свой мерный постук по глянцевой глади паркета.
* * *Наступил долгожданный день! Все были на взводе, в знобяще-радостном ожидании начала торжества. Хозяева и прислуга сияли парадной одеждой; по настоянию графа навстречу гостям, на перекресток большака, был послан гонец – ладный дворовый молодец Егорша Редькин. Чистый лицом, смазливый и статный, в красной атласной рубахе, овчинной безрукавке, в черных козловых сапожках, он славно смотрелся в седле и был на загляденье хорош!
...Покуда ждали желанной вести, Иван Евсеевич, стоя у мраморных львов на ступенях, куда подъезжали экипажи, в девятый раз пытал дворецкого:
– Заедки высший сорт, глаголешь?
– Не иначе, ваше сиятельство, сами прежде изволили трижды видеть.
– Тэк-с, тэк-с... Из рыбного реестра-то что у нас, Осип?
– Икорка свежая, язык проглотишь... и черная, и красная, батюшка, в избытке, не извольте сердце рвать. И семужка, и балык, и стерлядь-блядь...
– Что, что? – насторожился граф и грозно поворотил очами.
– И горячее, и холодное, говорю – все на «ять»! – вывернулся дворецкий и стряхнул с господского плеча невидимую соринку.
– Так-то оно так, Осип, – потирая сухие горячие руки, не в силах расслабиться от внутреннего «мандража», процедил сквозь зубы граф Панчин. – Да все уж это больно знакомо...