Костры Фламандии
– Возможно, мы с вами все еще не осознали всей мыслимой философии такого уединенного, почти отшельнического бытия? Но ведь еще есть время, а главное, познавать его следует, находясь уже здесь.
– Бросьте, князь. Да, существуют люди-самоубийцы. Они способны уходить из жизни то ли в силу того, что не хотят продлевать свои мучения, то ли из-за презрения к бренности ее. Но есть люди еще более загадочные для меня, – те, кто всю свою жизнь превращает в сплошное самоубийство уединенностью, отшельничеством, провинциальность. В отрешенность и самоубийство.
– Это нечто новое в трактовке жизни.
– Стоит приговорить себя к этой заупокойной хуторской тиши, – кивнул д’Артаньян в сторону усадьбы, – и вы поймете, что ничего нового в моей трактовке нет. Когда один из моих друзей-мушкетеров, обосновавшийся где-то на юге Франции, стал аббатом, я скорбел о нем больше, чем о тех, кого потерял в бою или на дуэли. Во всяком случае, их завершение жизненного пути не вызывает у меня того чувства скорби и безысходности, какое вызывает поступок этого человека. Все-таки они погибли, как подобает мужчинам и воинам.
– Не вздумайте высказывать нечто подобное в присутствии ксендза, – отшутился Гяур, глядя, как недавно прибывший в имение святой отец медленно восходит каменистой тропой на вершину окаймленного невысокими скалами холма.
– Считаете, что священник тут же предаст меня анафеме?
– До анафемы дело не дойдет, а вот в философском диспуте он даст вам, совершенно не искушенному в научных спорах, настоящий бой. Например, скажет, что наши походы, дуэли, загубленные жизни, а также просиживание в трактирах – все это как раз и есть настоящее убиение жизни. Ибо на самом деле смысл человеческого жития как раз и рассчитан на такое мерное течение, в такой вот сельской тиши, на берегу реки, посреди полей. Где есть время, никого не убивая, никому не завидуя и никого не преследуя, задуматься над сущностью своего бытия, чистотой помыслов и добротой души.
– Опомнитесь, князь. Клянусь пером на шляпе гасконца, что сказать мне такое не решился бы даже этот старый ксендз.
– Ему проще, он и так уже давно уединился и отрешился от мирской суеты. А мы все еще суетимся, пытаясь умерить грехи наши; все еще надеемся найти успокоение, пребывая при этом вне молитв и вне монастырей.
– Э-э, взгляните, – молвил мушкетер, прерывая словесное самобичевание Одара, – кажется, он опять осеняет реку своей крестной успокоенностью!
Ксендз действительно снял нательный крест и широкими, размашистыми движениями перекрестил бурлящий, подступающий к подножию холма, к его ногам, водоворот. А затем, сложив ладони у подбородка, углубился в молитву.
– Да простятся мне грешные слова, мой князь, – негромко произнес д’Артаньян, – однако убеждать меня в том, о чем вы только что говорили, так же бессмысленно, как этим крещением пытаться успокоить и вернуть в свои берега осатаневшую реку. Да вы никогда и не решитесь уединиться здесь. Разве что к глубокой старости, которая все равно, так или иначе, уединяет каждого из нас, независимо от того, находимся ли мы в лесном хуторке или в центре Парижа.
– Вот оно, оказывается, в чем дело! – въедливо улыбнулся князь. – Своими проповедями вы уже завуалированно отговариваете меня от решения остаться в этом глухом сельском имении.
– Считайте, что разгадали мой замысел. Но повторяю: вы ни при каких обстоятельствах не решитесь уединиться здесь, обрекая себя на полумонашеский способ существования.
– Вынуждаете оспаривать ваше мнение, лейтенант? Доказывать, что я способен на подобный вид существования? В буквальном смысле провоцируете на то, чтобы я прямо сейчас объявил: «Уединенность меня не пугает, я навсегда остаюсь в Ратоборово!». Не скрою, что в таком случае, лейтенант, у вас может появиться союзница.
– В лице молодой графини Власты Ольбрыхской, понятное дело, которой хотелось бы видеть рядом с собой такого красавца-супруга, опору в хозяйственных делах и надежного защитника.
– Видите, как просто прочитываются подобные мысли. Сознаюсь, что против вас двоих мне не устоять.
– Наоборот, увидев в моем лагере такое подкрепление, вы станете сопротивляться еще упорнее. Но успокойтесь: я не собираюсь оставлять вас в этом имении, как раненого друга – на поле боя. Не на таких традициях воспитан. В действительности, я всего лишь пытаюсь понять, способны ли вы на подобный поступок.
– Почему бы вам не задаться вопросом: а способны ли на него вы сами?
– Справедливое замечание, – признал мушкетер. – Так, может быть, вступая в спор с вами, я на самом деле, упорно пытаюсь спорить с самим собой?
– Наверняка так оно и происходит, – задумчиво согласился Гяур.
– Вот и все, никакого философского спора у нас так и не получилось, – грустно вздохнул француз.
– Считайте, что из-за отсутствия среди нас философа. Но в ваше оправдание могу сказать: в любом случае я не способен позволить себе этого, лейтенант. Потому что земли мои – и Великая Русь Киевская, и крохотный Остров Русов – все еще не обрели своей державности; что их по-прежнему со всех сторон терзают враги. Что они до сих пор пребывают в том состоянии, когда каждая сабля в стране – на вес свободы. А в таком случае уединение – уже даже не самоубийство как свидетельство слабости, а настоящее предательство. Так было всегда и будет еще долго-долго, пока каждая сабля в твоей стране будет оцениваться на вес свободы.
19На ужин они были приглашены в большой зал на втором этаже. Ольгица – по-прежнему вся в черном, с черной повязкой на глазах, с распущенными седыми волосами – восседала во главе стола. Справа от нее скромно, стараясь не выделяться, сидели Власта и еще две какие-то женщины. Слева – ксендз и двое мужчин средних лет, по виду – из местных интеллигентов, облаченных в измятые, потертые сюртуки, наподобие тех, которые обычно носят мелкие провинциальные чиновники.
Что касается Гяура и его спутников, то они оказались как бы по другую сторону длинного широкого стола и чувствовали себя там довольно скованно, как неожиданно нагрянувшие родственники – бедные и слишком дальние – на скромном обеде.
Снова разразилась гроза. Шум ливня был сравним разве что с шумом водопада. Мощные раскаты грома содрогали весь дом, и казалось, что стены его вот-вот рухнут под этими раскатами, словно под разрывами ядер осадных орудий.
Люди, сидевшие в зале, казались Гяуру пассажирами корабля, который медленно погружался в пучину океана, но это не помешало им собраться за празднично сервированным столом, чтобы присутствовать на собственных поминках. Вот только самого Гяура этот обряд уже не касался, он был здесь не только посторонним, но и вызывающе чужим.
Озаряя большие фиолетовые окна огненно-кровавыми сполохами, молнии затмевали мерный огонь светильников, преподнося все, что происходило в этом зале, в каком-то фасмагорическом свете, в неестественных красках и формах.
После одного из таких сполохов Ольгица, поддерживаемая постоянно стоявшими за ее спиной слугами, поднялась и взяла бокал с вином.
– Путь наш измерим и предначертан, – медленно, с твердостью и убежденностью опытного проповедника заговорила она. – В назначенный час Река Времени выносит нас на свой испещренный могилами берег, и она же в назначенный час поглощает нас.
– И все беспощаднее поглощает, – как-то невольно вклинился в ее монолог ксендз, осеняя себя крестом.
– Как видите, я уже прошла свой путь. Но прошла его гордо. Прошла именно так, как мне было завещано. Да, теперь я предстаю перед Всевышним, со всеми своими грехами и достоинствами. Но делаю это мужественно. Ступаю пред очи Господа и предстаю перед судом его, не только не жалея о жизни, но и не страшась смерти. Ибо так мне было велено, так предначертано.
Всевидящая пророчица намеревалась молвить еще что-то, но решила переждать очередной удар молнии, прозвучавший, как набатный звон, поторапливающий ее перед дорогой вечности.
– Да хранит всех нас милостивый Иисус Христос, – заранее отпускал ей все грехи священник, причем делал это и от своего имени, и от имени Всевышнего.