Будочник
Будочник
(Рассказ из железнодорожной жизни)
В общей зале, на станции Лозово-Севастопольской линии, сидел я с некоторыми пассажирами за отдельным столиком и с нетерпением ожидал запоздавшего поезда.
Дело было в июне. Сильная гроза с проливным дождем только что миновала. По чистой, яркой лазури неслись отставшие, оторванные клочья пронесшейся тучи; она далеко уже клубилась темно-синей массой, прорезанною наискось светлыми полосами и отороченною красноватою каймой; по ней иногда вспыхивали отблески молний и изредка еще доносились к нам мягкие перекаты грома, лаская уже успокоенный слух. В открытое окно врывалась чудная свежесть воздуха, напоенная ароматом белых акаций.
Мы благодушествовали за чаем, сдобренным недурным коньяком, предложенным нам буфетчиком ввиду сырости, и поругивали железнодорожные порядки: каждый из нас торопился к месту своего назначения; но особенное нетерпение обнаруживал юный следователь, еще и не потертый жизнью, но уже обозленный. Рыжеватая тощая фигурка его напоминала собою полишинеля, которого кто-то постоянно дергал за ниточку: он то и дело бегал то на перрон, то на телеграф, то к начальнику.
— На что это похоже! — горячился следователь, жестикулируя и не выпуская папироски изо рта. — Добро бы зима, ну — заносы, а то в этакую благодатную пору и вдруг — опоздание.
— Хе-хе-хе! — добродушно ему подсмеивался старичок, чистенький, кругленький, с пресимпатичною улыбкой, никогда не сходившею с его добродушного лица, — не последняя, как оказалось потом, шишка в железнодорожном персонале. — Жить торопитесь? Успеете еще, молодой человек, успеете!
— Да тут дело не в жизни, а в исполнении служебных обязанностей, — возразил несколько свысока искатель истины. — У меня очень важное дело в руках, и для расследования обстоятельств время очень дорого, а у меня его, по милости какихто железнодорожных неурядиц, отнимают и дают тем возможность преступнику скрыть путеводные нити.
— Батенька! Да что уже можно было скрыть, то давно скрыто, — подтрунивал старичок. — Ведь пока обнаружилось преступление — прошло время; пока дали знать полиции — еще прошло время; пока полиция собралась сделать предварительное дознание — опять прошло время; пока, наконец, дали вам знать… верьте, что все концы уже спрятаны, и вас только встретит: "Знать не знаю, ведать не ведаю!"
— Ну, нет! У меня запоют и другую! — хорохорился следователь, поглаживая свою низко стриженную щетинку. — Я умею выворачивать им нутро… Я знаю ведь, что этого мужичья теплотою да ласковым словом не прошибешь: для него нет ничего святого!
— Будто бы? — усомнился старичок.
Я и сосед мой глубоко возмутились таким голословным обвинением нашего простого народа, но молодой следователь не унимался:
— Полноте, господа, разводить маниловщину! Я этот пресловутый народ изучил достаточно: верить ему нельзя ни в одном слове; только искусственными, келейными мерами и можно иногда добыть истину.
— Ой, не думаю! — возразил старик. — Я сам долго служил следователем по железнодорожным делам и к простому народу присмотрелся: верить-то можно и слову его, и преданности, а разгадать иной раз поступки его трудновато; меришь его по своей мерке, признаться, таки гниловатой, а она-то к его здоровой натуре и не подходит, ну, и никаких мотивов-то не доищешься. Иного человека, кажись, уже знаешь, как свои пять пальцев, соли с ним чуть не полтора пуда съешь, а выйдет случай, и окажется твой изведанный человек сфинкс сфинксом… Да вот, господа, эта гроза напомнила мне… какой был со мною раз случай, так верите ли, чуть под суд не попал… насилу отделался!
Мы все, заинтересованные вступлением, попридвинулись к словоохотливому старичку, и он, закурив сигару, рассказал следующее.
Дело был давно. Я еще служил на Кавказе начальником одной небольшой станции на только что отстроенной линии, недалеко от Тифлиса. У товарища моего по соседней станции служил сторожем некто Петренко Степан, уроженец Полтавской губернии, типичный хохлятина; гигант ростом, силищи непомерной, и при этом — добродушнейшая физиономия с кроткими карими глазами и длиннейшими усами, опущенными по-китайски вниз.
На меня сразу он произвел самое благоприятное впечатление; особенно подкупил его ясный, чуждый всякой лжи взгляд, да и товарищ мой о нем отозвался как о самом честнейшем труженике и на службе, и в жизни, на которого можно более чем на себя положиться.
Потом, по мере знакомства с Петренком, у меня симпатия к нему еще увеличилась, и кончилась тем, что я таки упросил моего товарища уступить мне Степана.
— Ради бога, — говорю, — отдай мне его: у тебя все-таки порядочные люди, а у меня такая сборная, бесшабашная дружина, что и руками разведешь.
Помялся товарищ, помялся:
— Ну, — говорит, — жаль мне его — лучший человек на всей линии, да делать нечего, если он согласится… разумеется…
А у меня уже с Петренком дело было слажено: я ему тоже, кажись, по душе пришелся.
— Желаешь ли служить у их благородия, на соседней станции? — спросил у него мой товарищ.
— А що ж? Де не служыты, абы служыты, — ответил Степан с хохлацким акцентом.
— А не боишься их? — усмехнулся товарищ.
— Не съедят… Да на то в лиси и волк, щоб вивци зналы, — улыбнулся Петренко.
Так мы и поладили.
Переехал Петренко ко мне на станцию; дал я ему в ведение ближайшую будку, и зажили мы с ним отлично, душа в душу.
Этакого усерднейшего сторожа-служаки мне не встречалось и видеть, да, вероятно, и не встретится: целый день на ногах — или у своей будки, или по своей линии; на ходу и ел, а уж когда спал-то, аллах его ведает.
— Да что ты, Степан, трехжильный, что ли? — бывало, спросишь его. — Никогда тебя спящим не вижу!
— Э, пане, от этой отпочивки только беда, балует она нашего брата, — почешет он затылок, — зараз тебе и горилка на ум пойдет, и всякая пакость, коли вылежишься добре; а ежели я в трудах, так никакая думка и в голову не полезет, бо и думка любит больше покой, а до ходячего человека не пристает…
— Да чего же тебе? Ведь водки не пьешь?
— Сдавна; раз было, еще на родине… с радости напился, да чуть было не вскочил в напасть, дак я и дал зарок, чтобы ее, каторжной, и не нюхать… ну, и не нюхаю.
— Молодец, — одобрил я. — А на родине давно не был?
— Давно, — вздохнул тихо Степан.
— И скучно по ней, тоскливо?
Степан взглянул на меня, потом устремил глаза куда-то в синеющую даль и ничего не ответил, только по глубокому, подавленному вздоху видно было, что этот вопрос затронул ему дорогую струну и она печально заныла…
— Там у тебя семья, верно?
— Никогошенько, сирота.
— Так чего ж тебе? И тут хорошо!
— Хорошо-то оно хорошо, да не то, что дома: народ тут чужой, своего слова не почуешь… куда ни глянешь — все чужое… Вот на что горобец и сорока — такие же, кажись, а ни! Там те, свои-то, — и лучше, и роднее… эх, пане! — и он в волнении отвернулся.
— Да ты бы обзавелся бабой, женился бы… и не так бы сиротливо стало!
— Хе, бабой, — улыбнулся Степан, — тоже при нашей-то службе — одна спокуса!.. Воно точно, — вдумывался он, почесывая за ухом, — баба, да ежели бы еще из родной сторонки, из Украины… одно слово — утеха, да хиба ее тут найдешь?.. Ну, и нашему брату тоже несподручно. На этот счет, знаете, пане, у нас есть пословица: "Коли не хочеш на послугу до чорта, так и не знай бабы!" — заключил он и добродушно уже рассмеялся.
И точно, не знал Петренко ни горилки, ни бабы, ни трынки, ни орлянки; вечно стоял у своего поста или работал по линии, и никто от него кривого слова не слыхал. Сначала было его сослуживцы вооружились даже против такого неподходящего к их компании товарища, а потом смирились и начали относиться к нему с полным уважением за его добросовестность и правдивость.
Бывало, провинится в чем рабочий, надебоширит, призовешь его:
— Ну, сказывай, как было дело? Пьян был?