Молодость Мазепы
— Ге, ге! Высоко ты занесся разумом! Значит, как говорят люди, и «друкованый», и «письменный».
— Помог Господь.
— Ну и что ж, остался служить при короле?
— Служил, пока верил, что король нам добра желает, что с ляхами еще можно в «добрий злагоди» жить, а как увидел я, что не думают они нам никаких прав давать, что права пишутся только в «пактах», чтоб заманить нас ими, да вернуть назад оторванные земли, а в душе-то они нас за «быдло», за хлопов, за рабов своих по-прежнему почитают; а наипаче, когда увидел я, как во время похода короля на левый берег расправлялись королевские войска, с помощью этого лядского прислужника, этого лядского Тетери, с нашим православным народом, — вскрикнул горячо Мазепа и глаза его засверкали, а на щеках вспыхнул слабый румянец, — о, когда я все это увидел и уразумел, что в них, в этих золоченых гербах, нет ни силы, ни прежней доблести, а только злоба и презрение к нам, что они стараются только обессилить нас, чтобы опять обратить в своих рабов, — я не говорю о простых людях ляхах, о мазурах: они тут ни при чем, — о, тогда я поклялся навсегда оставить их, я поклялся отрубить себе эту правую руку, если она подпишет какой-нибудь договор с ляхами!
— Добре, казаче, добре! — вскрикнул восторженно Сыч. — Правдивое твое слово. С ляхами нам никогда не ужиться! Пускай себе тот «мальованый» Ханенко что хочет говорит, а я свое старое твержу: никто из нас того не забудет, что ляхи «батькив» наших в ярмо запрягали!
— Да, — продолжал возбужденно Мазепа, — только тот может понять их, кто жил с ними вот так, день за днем, как я, перед кем они не скрывали своих мыслей, кто сам по себе испытал их вольности и права!
— Да годи, годи, не вспоминай старого, «цур йому и пек», — попробовал остановить Мазепу Сыч. — Лучше скажи, что же ты думаешь дальше? К кому пойдешь?
— Пока еще не знаю. Вернулся на Украину, чтобы служить ей головой, рукой и сердцем; вижу уже много горя, а куда повернуть, еще не знаю; думаю присмотреться да разузнать все, где будет счастье отчизны, — там буду и я.
— Эх, сынку! Да и любо ж мне слушать тебя, вот словно сам оживаю и молодею! Не напрасно, видно, тебя Господь спас от такой лютой смерти, может, от тебя и спасенье нам всем будет. Ну, только, обожди: ишь, как раскраснелся весь, — посмотрел он неодобрительно на вспыхнувшие щеки больного, на его гневно сжатые губы. — Ты теперь успокойся, засни. Да не вспоминай старого, говорю тебе. Вот я сейчас бабу и Галину потороплю, чтобы поскорее борщ готовили, а ты засни тем временем, да и я пойду, пока что, под «клунею» прилягу, на свежем сене, лучше, чем твой магнат на перине!
Сыч встал, оправил подушки больного и вышел из светлицы, старательно притворив за собою дверь.
В хате стало тихо; сквозь открытые окна смотрело яркое синее небо; видно было, как струился прозрачный раскаленный воздух; но в светлице не было жарко; степной аромат и тепло солнечных лучей вливались в окна широкими волнами, ласково согревая тело больного; от этого теплого, ароматного воздуха и от долгого разговора голова Мазепы слегка закружилась; он лежал, закрывши глаза, в легком полусонном забытьи. Какие-то слабые мысли, словно легчайшие облачка в высоком небе, бродили и расплывались в его сознании. Давние образы и сцены, вызванные в его воображении разговором с Сычом, словно всплывали перед ним в каком-то колеблющемся тумане, но он не вызывал их, и они снова расплывались и исчезали в его причудливых волнах, он чувствовал, что ему надо думать, что в глубине его души шевелится какая-то мрачная, злобная мысль, но ему тяжело было нарушить сладостное чувство выздоровления и покоя, и он гнал эту мысль от себя. — Итак, спасен, вырван из рук смерти, — повторял он как-то лениво слова Сыча. — Старик говорит, не даром тебя Бог спас, может от тебя и всем нам спасенье будет… Что ж, — улыбнулся слабо больной, — если верить в предсказания, Моисея Бог спас в корзинке, а меня на бешеном коне. Это, пожалуй, еще побольше, но все это пустое. Слава, почет, месть, любовь — все меркнет перед этим сознанием возможности; жизни. Ах, жить, жить, — повторил он слабым шепотом и открывши глаза, устремил их в сверкающую небесную синеву.
На дворе было тихо, иногда только раздавался крик петуха или веселое чиликанье ласточки, свившей себе гнездо под окном. Не слышно было ни голоса Сыча, ни голосов рабочих, очевидно, все спали, согретые ласковым теплом летнего дня. Эта тишина производила усыпляющее впечатление и на Мазепу, ему казалось, что он лежит на дне какой-то легкой лодки и мягкие, теплые волны тихо колеблют ее… Мало-помалу веки его опустились, глаза сомкнулись, и легкий сладкий сон охватил все его существо.
Дверь в хату тихо скрипнула, на пороге показались баба и Галина с полными мисками в руках.
— Те… тише, — прошептала баба, оборачиваясь к Галине, — кажется, задремал он; ну, так мы вот поставим «страву» здесь на лаве, пускай выстынет немного, а ты посиди здесь, да посторожи, когда проснется он, тогда и поест.
С этими словами старуха осторожно подошла к лаве, поставила на нее миску, а затем сделала несколько шагов вперед и, подперши щеку рукой, остановилась недалеко от больного.
— Ну и красив же, ей-Богу, сколько живу на свете, не видала таких, — прошептала баба, указывая Галине глазами на лицо больного. — Смотри вот, побрил его дед, так он еще краше стал — просто малеванный, да и только!
Галина посмотрела вслед за ее взглядом на больного и тут только заметила перемену, происшедшую в Мазепе. Действительно, он был теперь изумительно красив. Подбритые кружком темные волосы спадали мягкими волнистыми прядями; высокий лоб, казалось, сверкал своей белизной; строго очерченные черты лица его носили на себе отпечаток ума и благородства, а мягкие нежные губы говорили словно о том, что они умеют так пылко целовать, что от поцелуев их кружатся у бедных женщин головы и зажигаются сердца.
— Разве уже нет другого такого? — перевела Галина вопросительный взгляд на бабу.
Баба даже махнула раздраженно рукой.
— Говорят тебе, малеванный, да и только! Дид кажет, что он важный пан, что у самого короля служил.
— Пан? — прошептала с ужасом Галина. — Нет, не может этого быть!
— Как не может быть? И дид говорит, да и так сразу видно. Да ты что, испугалась, что ли? — продолжала она с улыбкой, смотря на полное ужаса лицо Галины, — Э, не бойся! Теперь уже не те часы: теперь что пан, что казак — все равно. Смотри ж, подожди здесь, пока он проснется, а я пойду, сосну немножко. Ох, ох, ох!.. — зевнула она и перекрестила рот рукой. — Все она — доля людская: один и на гладкой дороге споткнется, а другой и в самой дикой степи спасется! — Старуха зевнула еще раз, еще раз перекрестила рот и вышла из хаты, а Галина опустилась на лавку у окошка.
Слова бабы взбудоражили все ее мысли. Неужели же этот хороший милый казак — пан, тот «пан», которого всегда так проклинают и дед, и запорожцы? Нет, нет, не может быть: те паны такие злые, такие страшные, а у него такие добрые глаза, такой ласковый голос! Нет, нет! — Галина подперла голову рукой и тихо задумалась.
Между тем веки больного приподнялись, взгляд его скользнул по комнате и остановился на фигуре девушки, приютившейся у окна, лицо его осветилось счастливой улыбкой; несколько минут он молча любовался ею. Обмотавши вокруг головы свои шелковистые, русые косы. Галина затянула в них две длинные ветки бледно-розовых цветов дикого шиповника. Этот нежный веночек удивительно шел к ее прозрачному личику. Во всей ее позе, в наклоне головы, в задумчиво устремленных в даль карих глазах было столько своеобразной грации и женственности, что нельзя было не залюбоваться ею. При виде ее опечаленного, задумчивого личика, Мазепа почувствовал в своей душе прилив какой-то необычайной нежности к этому прелестному ребенку.
— О чем ты задумалась, Галина? — произнес он тихо.
При звуке его голоса Галина вздрогнула и страшно смешалась.
— Я принесла тебе обед, а ты спал, — произнесла она, запинаясь, — вот я и стала ждать, когда ты проснешься.