Одиночество
— Отчего вы не женитесь на одной из хорошеньких классных дам в гимназии, где вы читаете педагогику? — спросил Вельченко.
— На классной даме или учительнице? Но они — манекены на пружинах; в молодости они из papier-mâché [7] сделаны, которая около тридцати лет твердеет и обращается в пергамент. Если у них и есть поползновение любить и внушать любовь, то это так глубоко запрятано — по привычке, — что и не разглядишь. Я бы мостика, понимаете ли — мостика к ней не нашел!.. Служба убивает в ней женщину: я не вижу женщины за этим форменным платьем. Недавно один мой товарищ сделал предложение одной такой сухой, бесстрастной девице. "Завтра, — говорит она, — я вам дам ответ на большой перемене… Я дежурная по коридору. Обождите меня после звонка в учительской…"
В это время хорошенькая девочка бросила свой большой пестрый мяч так неловко, что угодила прямо в щеку Василию Петровичу. Он со страхом оглянулся кругом — не заметил ли кто-нибудь (пуще всего он боялся смешного), но успокоился: терраса опустела в этом месте. Пока он морщился и потирал припухшую щеку, девочка плакала. Вельченко весело смеялся.
— Gare lau bonheur! [8] Берегитесь счастья, как своего, так и чужого. Вот вам и созерцание семейной идиллии с играющими амурами. Я люблю богиню, но не люблю амуров.
— Pardon, monsieur, — лепетала девочка и подняла на него глаза, полные слез.
— Ничего, милое дитя, ничего, — снисходительно успокаивал ее Василий Петрович.
— Не беспокойтесь, барышня, до свадьбы заживет у моего товарища, — подтвердил Вельченко.
Девочка весело расхохоталась так же неожиданно, как и расплакалась… быстро высохли ее слезы.
— Вот оно, женское-то раскаяние, как мимолетно! — заметил Вельченко.
Через четверть часа Горяинов входил в свою комнату, освещенную одной луной, свободно проникавшей сквозь редкую зелень акаций. Лучи ее лежали на полу вместе с прихотливым узором кружевных занавесок.
"Славный этот Вельченко!.. Николенко тоже отличный человек. Тот и другой не любят интриг и никогда не раздражат желчи себе и другим… Однако надо зажечь лампу: этот свет, эти тени расстраивают нервы… Сколько ночных бабочек налетело! Удивительно, как эта багровая луна, музыка какая-то тревожная проникнуты ожиданием чего-то… Так бывает перед грозой… Но не гроза носится в воздухе, а эпидемия. Говорят, она давно уже гостит в порте… Может быть, есть и в городе… но скрывают. Сегодня, глядя на эту зловещую макабрскую луну, я почему-то вспомнил "Пир во время чумы"…"
VII
Он разделся и в просторном домашнем сюртуке сел у окна. "Жажда томит, а зельтерскую воду пить не советуют. Профессор Вериго сделал анализ вод и нашел их вредными. Мой сосед, доктор, отправился в Париж изучать холерных бацилл. Удивительно! Зачем так далеко, когда они под боком, у себя дома… Есть, говорят, холера-молния: был человек и сгинул, как червь!.. Опасность в одиночестве гораздо сильней чувствуется. Положим, и вся эта толпа, что расходится теперь с бульвара, подвергается той же опасности, но я как-то не чувствую себя солидарным с ней, не чувствую этой связи, общности и в радости, и в горе, как с близкими существами. Здесь, в этом гарни, я обособлен, как Робинзон на острове. Между мной и самыми короткими знакомыми всегда остается какая-то незримая перегородка… Жаль, что Вельченко живет далеко! Впрочем, он обзавелся если не женой, то подобием ее. Но, по-моему, всякие подобия не хороши. И охота была себя связывать! Где этот густой, протяжный звон? В греческой церкви или в католической? И звонят будто сдержанно и осторожно".
Ему пришло в голову, что это хоронят первых умерших, и ему стало жутко. Вчера в окрестностях он заметил что-то вроде желтого флага на стоящих в карантине судах. Впрочем, может быть, это был не желтый, а просто грязный флаг или действие солнечного заката.
Он открыл небольшой буфет. Здесь на одной полке стояли закуски: золотистый, янтарный балык, икра, швейцарский сыр; на другой — ваза с крупной желтой и красной черешней и абрикосами. Но он фруктами не соблазнился, а из закусок позволил себе после маленького колебания тоненький ломтик сыру.
"Микробов-то, воображаю, сколько, — думал он, поднося его к огню, как будто он мог их рассмотреть. — Отчего это мне так не по себе? Надо бы позвать горничную и добиться у нее правды: кипел ли сегодняшний самовар? Впрочем, горничная прежде всего женщина, и добиться правды будет трудно. Однако все-таки позвоню. Кстати, сделаю замечание насчет супа; таким супом только голову мыть, что это за суп!"
Заспанная горничная, запахивая на груди платок, явилась на отчаянный звонок Василия Петровича.
— Вы, барин, нашли письмо? — спросила она его прежде, чем он успел предложить ей вопрос о самоваре, испытующе глядя на нее сквозь очки. — Письмо почтальон принес, иногороднее.
— Где же, где? — заволновался Горяинов, очень жадный до всяких известий в своей монотонной жизни.
Горничная приподняла его фетр, которым он впотьмах прикрыл это послание.
— Можете уйти, милая, вы мне не нужны, — сказал ласково повеселевший Горяинов.
У него шевельнулось смутное, едва осознанное предчувствие чего-то хорошего, когда он нетерпеливо, дрожащими пальцами вскрыл конверт.
Он быстро пробежал первые строки, и сердце у него радостно забилось. Изумлению его не было границ. Он вскочил и в волнении прошелся несколько раз по комнате. Наташа, сама Наташа, почти им забытая, которой он уже год перестал писать, писала ему ласково и просто, как будто они вчера расстались, что она едет на морские купанья.
Приедет она не по железной дороге, а с пароходом из Н. Он вынул часы: было около часу ночи, а завтра к семи часам он хотел поспеть на пароход. "Нет, я сам ни за что не проснусь, а будильник испорчен…" Пришлось опять позвать девушку, которая пришла с недовольным, но послушным лицом. "Нечего делать господам, вот и не спится. Поработал бы с мое…" — думалось ей.
— Завтра, голубушка, — искательно заговорил Василий Петрович, — разбудите меня в половине седьмого. Я должен ехать в гавань… встретить невесту, — солгал он и покраснел.
Но у него был такой счастливый и растерянный вид, какой бывает у людей, еще не освоившихся со своим счастьем, что горничная легко поверила его невинной лжи. Любезно усмехнувшись и поздравив Василия Петровича, она вышла, а он быстро разделся и бросился в изнеможении на кровать.
Луна еще слабо светила сквозь плотно сдвинутые шторы, но теперь это его не беспокоило. Мрачные, как черные птицы или как чайки-буревестницы, реявшие вокруг него предчувствия разлетелись, как будто их не бывало.
"Если я женюсь, то, конечно, теперь, — рассуждал он, лежа в постели. — Теперь или никогда!"
Но вдруг его точно ужалило воспоминание о приятеле, которого он так уговорил жениться на одной их общей знакомой. Они венчались здесь, в N.; он был шафером, пил шампанское, усадил молодых в купе второго класса, оставил там роскошный букет и конфеты от Робина, поднесенные им новобрачной. Но когда поезд тронулся, унося с собой счастливых людей, лихорадочное оживление его спало, он уже ревновал друга к его молодой жене. Его светлое, праздничное настроение понемногу уступало место обычному будничному пессимизму.
— Voyage de nose [9]… - язвительно улыбаясь, бормотал он, идя по зданию вокзала. — Voyage de nose… Посмотрим еще, что дальше будет; пожалуй, уже завтра рассядутся по разным вагонам.
Но случилось гораздо худшее, хотя и значительно позже, чем ожидал Горяинов, — через два года. Приятель его остался с ребенком на руках, брошенный женой, которая бежала с драгунским офицером. Друг Василия Петровича стал пить, все больше, все непоправимей стал погружаться в уездную тину.
Все это с печальной ясностью припомнил теперь Василий Петрович. Вспомнил невинную, тонкую, как у ребенка, шейку невесты, ее широко раскрытые, тоже как у любопытного ребенка, глаза, красивый взмах ее низко спущенных ресниц, которых она не поднимала все время, пока длился обряд.