Крик жерлянки
От него же я узнал, что во время католического отпевания можно исповедоваться и причащаться. Облегчить свою душу захотелось многим, поэтому отпевание длилось больше часа. Решке не был католиком и вообще не причислял себя к какому-либо вероисповеданию, зато Пентковская, которая не раз говорила, что, обновив две дюжины алтарей, осталась при этом безбожницей, вдруг отодвинулась от Александра, встала со скамьи и присоединилась к длинной очереди перед кабинками для исповеди, где священники подставляли свое ухо кающимся; священник, постучав по перегородке, дал знак, Пентковская зашла в кабину и вскоре вышла оттуда; отрешенная от мира и погруженная в себя, она стояла среди тех, кто уже побывал на исповеди, и смиренно ожидала последних грешников, затем с другими одетыми в траур людьми она преклонила колена на скамье для причастия, запрокинула, не снимая шляпы, голову, приняла облатку и, потупив глаза, вернулась на прежнее место; здесь она вновь преклонила колена, после чего еле слышно сказала Александру, что в Польше можно оставаться неверующим, но вести себя при этом как католик. Решке пишет: «Я ее ни о чем не спрашивал и уж тем более не допрашивал. Александра сама по дороге домой, рассмеявшись, сказала: «Вот теперь можно сделаться безбожницей. До следующего раза».
Похороны Эрны Бракуп оказались, вообще, по-своему веселым событием. Она и сама улыбалась, лежа в отполированном гробу с белой обивкой; об этой улыбке, запечатленной на фотографии, которую снял Решке, он же и говорит в дневнике: «Лицо Эрны имело скорее насмешливое, чем просветленное и умиротворенное выражение». Каким-то образом эта улыбка сообщила, видно, присутствующим особое настроение; старых людей было много, и все они принялись вспоминать разные истории, связанные с Эрной. Когда настала пора прощаться, они подходили к гробу, поглаживали переплетенные пальцы на груди покойной, и Решке слышал отнюдь не скорбное бормотание: «Тебе хорошо теперь!» «Отмучилась, бедная!» Или: «Спасибо тебе за все!» «Прощай, Эрна!» И даже: «Ну, пока. До скорого!»
Сами же похороны прошли быстро. Земля была глинистой. С кладбищенского холма можно было разглядеть за деревней аэропорт Ребихово. Впрочем, здание аэропорта и ангары лишь угадывались. Пока хоронили Эрну, ни один самолет не взлетел и не сел.
Когда гроб уже выносили из часовни, когда были развернуты хоругви с ликами святых, когда вытянулась черная похоронная процессия, — впереди священники и служки, Врубель шел за гробом первым, — ко входу на кладбище подъехал на такси С.Ч. Четтерджи и присоединился к процессии с венком и траурной лентой; он, как и остальные, был одет в черный костюм, тем не менее заметно выделялся из толпы.
На Матарнийском кладбище похоронены почти одни кашубы. Девяностолетняя Эрна Бракуп, урожденная Формелла, заняла свое место между Стефаном Жлучем и Розалией Швабе. Девяностолетний юбилей был отпразднован еще в январе, когда кругом лежал снег, в квартире на Хундегассе. Осталась фотография, на которой Врубель танцует с Эрной Бракуп.
Когда Решке после похорон подошел к Четтерджи, бенгалец с улыбкой и отсутствующим взглядом сказал: «Она была моей лучшей клиенткой. Особенно часто она ездила на ваше кладбище. Почему же ее похоронили не там, а здесь? Или она показалась вам не совсем настоящей немкой?»
***К этому времени в записях моего бывшего одноклассника начинается беспорядок. Он часто перескакивает на много лет вперед или назад. Правда, почерк сохраняет прежнюю четкость, но непонятные сдвиги происходят даже в середине фразы. Внезапно то, что случилось прямо сейчас, видится как бы в далеком прошлом. Вот, например, описывается приезд Четтерджи на Матарнийское кладбище, а дальше Решке пишет о нем, словно много лет спустя, став уже глубоким стариком, и даже зовут его не Решке, а как когда-то, до онемечивания фамилий — Решковский; события разворачиваются будто бы в начале следующего тысячелетия, и он лишь смутно вспоминает о похоронах Эрны Бракуп и о приезде Четтерджи на кладбище: «…сегодня я попытался припомнить тот день 1939 года, когда, поддавшись настояниям отца, я онемечил собственную фамилию; то давнее событие вызвало теперь мое негодование, и тут на память мне вдруг пришел мой старый друг Четтерджи, тот самый, который ввел в наш обиход велоколяски, получившие теперь столь широкое распространение…»
Решке, точнее Решковский, так описывает, оглядываясь назад, нынешнее положение дел: «Ах, какие беды грозили, казалось, всему миру. Голод, войны, бесчисленные смерти, потоки беженцев, ищущих пристанище… Огненные слова «мене, текел, упарсин» проступали на каждой стене. Надеялся ли кто-нибудь тогда на то, что жизнь вновь станет прекрасной. Смел ли кто подумать, что города и их окрестности вновь переживут экономический расцвет. Правда, всем сейчас заправляют бенгальцы, но это не ущемляет ничьих интересов. Даже Александра не жалеет для бенгальцев доброго слова. Планируется грандиозный эксперимент по использованию климатических изменений для выращивания на балтийском побережье, в Кашубии, соевых бобов. «Новым» немцам трудновато смириться с теперешним положением вещей; поляки же относятся к выходу азиатов на ведущие роли спокойно, тем более что индуизм не слишком противоречит католицизму…»
Я и сам почти начинаю верить подобным пророчествам. «Недавно в храме св. Троицы освящали новый алтарь. Здесь мирно соседствуют, призывая к общей молитве, виленская Черная Мадонна с ее сияющим нимбом и калькуттская богиня Черная Кали с ее красным язычком. Теперь и Александра обрела свою веру, а поскольку мы вместе, то благость нисходит и на меня…»
7
Сидя на диване, Александр и Александра смотрели телевизионные новости. Он — в домашних тапочках, она — с сигаретой в мундштуке, а на экране быстро сменялись картинки: наводнения, горящие скважины, курдские беженцы; эти картинки и были свежими новостями взамен устаревших вчерашних. Наша пара глядела на войну в Персидском заливе, чьих жертв никто не считал.
Кроме дивана и кресел, здесь же наличествовал стол, на нем стояла вазочка с солеными палочками. Когда вулкан, проснувшийся на острове Лузон, засыпал пеплом предыдущие картинки с горящими нефтяными скважинами и курдскими беженцами, обещанную скорую победу и весьма приблизительные цифры погибших, промелькнувшие картинки утратили свою актуальность, хотя и сохранили некоторую значимость для последующих телерепортажей. Решке, записав увиденное в дневник своим бисерным почерком, встал с дивана, взял соленую палочку и подумал, что ничто на свете не кончается. Мне же хочется вспомнить осень сорок четвертого. Мы уехали из Данцига до того, как город погиб в пожарах. Трудовая повинность закончилась, нас обрядили в солдатскую форму и послали на военную подготовку; Решке стал радистом, я — танкистом, потом нас бросили в последнее сражение западнее Одера. И лишь случайно — понимаешь, Решке! — совершенно случайно, а вовсе не по доброй воле Провидения, мы с тобою выжили, уцелели, если не считать царапин, и сумели уйти на Запад; а вот брата Александры, семнадцатилетнего мальчишку, нашего ровесника, расстреляли как партизана годом раньше; Максимилиан, брат Александра Решке, погиб летом 1943 года — он был танкистом и сгорел под Курском; другой его брат, Ойген, наступил под Тобруком на противопехотную мину и был разорван на куски; это для них все кончилось, а для нас — нет.
***Эта тема связана с одним разговором, о котором, пусть задним числом, стоит упомянуть. Прежде чем Эрна Бракуп со сложенными на груди руками и переплетенными пальцами была похоронена на Матарнийском кладбище, наша пара побывала в последний раз в ее рыбацкой халупе. Услыхав от Врубеля о смерти Эрны, Александр и Александра отправились, как и раньше, на трамвае до Бжезно, по линии, идущей мимо Саспенского кладбища и хорошо знакомой мне в связи с иной историей. Впрочем, скачок во времени обусловлен не этой трамвайной поездкой, не прощальным визитом к покойной, а прогулкой по берегу довольно спокойного моря в сторону Елитково; эта прогулка занимает в дневнике изрядное место, и Решке не единожды мысленно возвращается к ней, вначале непосредственно, а потом, как бы оглядываясь назад, по прошествии семи лет.