Колдун. Трилогия
Вот с этой-то добычей я и явился в знакомое селение, где жители меня уже знали.
У колодца мне встретился дед Еремей, пару раз сторговавший мне ржаное зерно.
– Никак хряка забил?! – спросил он, глядя на меня из-под опушки кургузой шапки.
– То его вина, дороги не уступал.
– Оно и видать, что коса на камень, бык на быка в бока рога.
– У тебя семья большая, Еремей, помоги съесть добычу.
– Во двор волочи, я пойду метелку выломаю, след замету. Сдюжим твоего хряка.
В доме у Еремея мне очень нравилось. Изба казалась очень теплой, уютной, хорошо сделанной. На всю округу дед славился тем, что был знатным плотником. Дома рубил, учеников держал. Из самой Рязани ему в подмастерья отроков приводили. На вид старику было лет шестьдесят. В доме еще молодая женщина лет двадцати трех, не больше, и трое ребятишек: двое сорванцов, погодков лет пяти да девчонка лет трех. Ученики Еремея жили в доме священника и приходили к нему только днем.
Вдвоем с дедом мы занесли кабана в хлев, подвесили на деревянной распорке. Час занимались разделкой туши.
– Молодая у тебя жена, дед Еремей. Небось, все мужики в деревне завидуют.
– Вот скажешь тоже, Аред. Тьфу на тебя! Куда мне с такой молодой бабой совладать. Сына моего покойного женка, Ефросинья. Внучат моих мать. Вдовая она, моим хлебом жива.
– А что же сын твой?
– А как с Рязани гарь сошла, так и подался он в строители – княжий ключник Ефим тогда зазывал стены ставить, – да не уберегся. Бревна со сплава брал, его и подвалило. Пока все бревна вынули, закрепили, он уж и захлебнулся.
Прищурив один глаз, дед посмотрел на меня и ехидно улыбнулся.
– А ты к чему спрашиваешь, уж не позарился ли?
– Да что ты, подумал только, что твоя жена такая молодая.
– Сидишь у себя на болоте сычом, лихо терпишь. Мужики в ту топь и не ходят даже. Бабы про тебя, Ареда, худое говорят. Ходит слух, что в Черемных горах, где обезова пристань, ходил волк да люд драл. Сказывали, что Аред-валыкай с болот оземь бьется и в волка оборачивается.
– И ты в эти сказки веришь?
– Я-то вижу, что ты хряку в бок сулицу пихнул, а сюда пришел только с добычей. А кто видел, так и решат, что загрыз кабана.
– Ох и суеверный же вы народ! Ну и загрыз если, тебе-то, старику, на кой мне его нести?
– А вот потому и нести, что вдовая баба у меня в доме.
– Да, тут ты прав, это я как-то не подумал, да и не знал я.
– Коль Аредом слывешь, то и знать должен был.
– Да Артур мое имя, а не Аред.
– Имя твое мне неведомо, да вот только аредом у нас зовется тот, кто злое помышляет, людей сторонится, ворожит, требища да храмы стороной обходит. Да при стати твоей – бобыль к тому же. Росту в тебе аршин, вон, на Давыда-бортника свысока смотришь, а он, Давыд-то, в княжьей рати сотником был, быка наземь валил да треножил.
– Да уж, силой да ростом меня Бог не обидел, только проку-то? В дружину я не охочий, в ремесленники тоже не пришелся. Василь, кузнец рязанский, чуть ли не взашей из кузни выпер. А что до баб, так я и подойти боюсь. А ну как жена чья окажется, опозорю и ее, и мужа, наживу себе лиха. Не ведаю я, как строго у вас с этим делом, вот и сторонюсь от греха подальше. Вот как лед сойдет, двинусь вверх по реке, в Москву иль в Коломну.
– Ты смотри, как бы тебя до весны люд не достал, они хоть и стороной болото обходят, твой след легко видят, куда ходил, что делал, все про тебя знают.
– Вот ведь партизаны! Им любопытство, а от болот все зверье распугали!
– Много волчьих следов у болот твоих. Вот на тебя и думают. В тех краях топь пропащая, только в крепкий мороз и можно пройти.
– Да уж, везет мне как утопленнику, клички да погоняла ко мне так и липнут.
– Да уж и про твой меч, что ты выковал, слух ходит. Поговаривают, что Василь, когда его за тобой доделал, при люду на воротах гвозди срубил. В монахи он нынче подался, Василь-то, его кузница при дворе епископа у боярина за долг взята.
– Ну, Еремей, ты как информационное агентство! Тебе бы диктором на радио работать в службе новостей.
Дед только выпучил глаза, а я, громко смеясь, представил себе, как голос Еремея звучит в радиоприемниках. Это я уже привык к здешней речи, научился произносить слова, хорошо понимаю смысл. А в двадцать первом веке такие дедовские байки будут восприниматься как иностранная речь или откровенный стеб вперемешку с воровской феней.
Несмотря на все то, что дед наговорил, относился он ко мне неплохо. Старый, мудрый партизан давно понял, что чужаку непросто привыкнуть и устроиться. Вот и не верил во все те небылицы, которые народ сочинял. Он и Аредом-то называл меня больше по привычке, мое настоящее имя местные даже не трудились выучивать да выговаривать.
Мы разделали кабана, прибрали в хлеву. Я уж было собрался выпросить у деда еще полмешка зерна да уйти, как Еремей сам пригласил меня в дом.
– Время позднее, дед, что люди подумают, если я у тебя останусь? – запротестовал я.
– А что они обо мне подумают, если я тебя одного в ночь отпущу на болото?!
– Да первый раз, что ли? Снег кругом, луна, светло как днем.
– Да не кобенься ты, валыкай, ужин стынет, ступай уже в клеть. У меня гости не часто бывают. Кто ни явится, в первую очередь в дом Давыда и правят. У него и двор больше, и четыре девки на выданье. Холопов полста да няньки с бабками.
Даже в доме у Еремея я чувствовал себя немного неуютно. Мне внове были все здешние традиции и обряды – деревенские устои на стыке языческих обрядов и недавно пришедшего христианства. Даже в музеях, в реконструированных избах, я не видел ничего подобного. Дом Еремея был очень хорош. В двадцать первом веке такой бы оценили по достоинству. Бревна все как на подбор, подогнаны идеально. Ни одна половица не скрипнет, ни одна балясина на перилах не шатнется. И это все без единого гвоздя, без клея. Да, к началу третьего тысячелетия мастера обмельчали.
Время было уже позднее, за полночь, когда мы с дедом наконец наговорились. Уж давно мирно спали и дети, и Ефросинья. Еремей проводил меня через сени к сеновалу. Там было на удивление тепло и очень приятно пахло. Скот хоть и находился здесь же, почему-то совершенно не беспокоил.
Я никогда в своей жизни еще не спал на сеновале. За то время, пока мы сидели в светелке, моя одежда высохла, нагрелась, и поэтому ложиться спать мне было вполне комфортно. Я поднялся наверх, утоптал себе уютный пятачок, удобно устроился, укрывшись балахоном, который носил вместо овечьего тулупа, невыносимо жаркого и неудобного, и почти сразу уснул.
Проснулся от того, что в стороне от большой клети зашуршало сено. В какой-то момент я подумал, что это крысы или кот охотится. Но нет, в тусклом свете, попадающем на сеновал через единственную отдушину, мелькнула фигура человека.
Ефросинья оказалась очень молчаливой и весьма настойчивой. Она не тратила времени на слова, не жаждала комплиментов. Истосковавшаяся по мужской ласке, она сама была готова исполнить любую прихоть. Я не стал гнать ее прочь, в конечном счете, мне самому было уже невмоготу терпеть одиночество и воздержание. Часа два мы так и не сомкнули глаз. Она что-то шептала мне на ухо, но я не мог разобрать слов, был словно под воздействием сильнейшего наркотика, как под гипнозом, под действием колдовских чар, как послушная марионетка. Лишь под утро я немного отошел от этой затянувшейся эйфории. Запомнил только ее долгий и страстный поцелуй, горячий, ароматный. Она бесшумно накинула длинную рубашку и, словно привидение, скользнула обратно вниз. Я слышал, как поленья, ритмично постукивая, укладывались в охапку на сгиб локтя. Тихонько хлопнула дверь, из светелки вырвался поток теплого воздуха. Где-то за стеной громыхнула кочерга, выгребая из топки угли.
Поспать удалось всего час или полтора, но и этого казалось более чем достаточно. На улице было еще темно. Забеспокоились птицы, заорал, как ошпаренный, петух, а за ним и прочая скотина встрепенулась, забеспокоилась. Я тихонько встал, накинул одежду и поспешил спуститься вниз.