Записки уцелевшего
Опять явились представители сахарного завода и подтвердили, что мы находимся под их покровительством. А на следующий день явились представители городских властей с бумагой, предписывающей в 24 часа очистить весь второй этаж дома, и мы принялись безропотно перетаскивать сундуки и мебель.
Поселились две приезжие семьи с многими детьми, люди робкие, забитые. Они ходили через черный ход, и мы с ними совсем не общались. Они явно опасались, что прежние времена опять вернутся и им придется убираться подобру-поздорову.
Зажили мы тесновато, в столовой устроили общую детскую, в зале спальню дяди Льва и тети Веры и столовую, брат Владимир поместился в чулане, старшие девочки еще где-то. А все равно по вечерам музицировали — тетя Вера на рояле, дядя Владимир на виолончели, Зальцман на скрипке. И музыка Бетховен, Бах, Моцарт, Шопен — уводила обитателей дома от действительности…
Тогда на юге страны на краткое время была провозглашена Советская власть, и почта начала ходить. Пришло письмо, что в Кисловодске расстрелян племянник дяди Льва Бобринского, младший сын его брата Алексея — Гавриил. Он был мичманом, высоким, красивым, веселым девятнадцатилетним юношей. Я его хорошо помнил, его схватили прямо на базаре. Было расстреляно человек сорок, в том числе двоюродный брат моей матери граф Алексей Капнист и троюродный князь Оболенский, а муж моей тетушки Марии Сергеевны — князь Владимир Петрович Трубецкой успел спастись.
В Богородицком уезде был арестован помещик, другой князь Оболенский, Дмитрий Дмитриевич, — нам не родственник; его привезли в городскую тюрьму.
Я слушал тревожные разговоры взрослых между собой. Собирались, обменивались мнениями, читали газеты. Еще раньше эсерка Каплан стреляла в Ленина, в Петрограде убили Урицкого, в Ярославле эсеры подняли восстание. Газеты кричали: "На белый террор ответим революционным красным террором!" за каждого убитого большевика расстреливали тысячи первых попавшихся.
Я мало понимал, но взрослые чувствовали себя совершенно беззащитными. С сахарного завода покровители не являлись, продукты оттуда перестали подбрасывать, а тамошние эсеры или разъехались, или их припугнули, а двоих или троих расстреляли.
Были и в Богородицке убежденные коммунисты, считавшие, что мировая революция вот-вот наступит и ради будущей высокой цели пригодны любые, даже самые кровавые средства. Назову одного из них — Якова Тараканова. У него было много маленьких детей. Каждое утро он их куда-то водил, голодных, обтрепанных, сам плохо одевался и был чахоточный, довольствовался малым и для себя лично ничего не брал.
Но сколько тогда набежало хищников, почувствовавших легкую добычу. По двору ходили темные личности, вроде Ковалевича, которые твердили: "Теперь слобода", — и жадными глазами поглядывали на всех нас.
Между прочим, в связи с покушением на Ленина знаю такую историю: в 30-х годах у моего брата Владимира был знакомый — молодой литературовед Владимир Гольцев, [3] который ему рассказал, что мальчиком увлекался коллекционированием автографов. Были у него автографы и царя, и царских министров, и генералов, потом Керенского и его министров, потом наших вождей — Троцкого, Свердлова, Каменева, Зиновьева, а вот автограф Ленина он никак не мог достать. Узнав, что вождь будет выступать на заводе Михельсона, Гольцев отправился туда и, улучив момент, подсунул ему бумажку. Ленин обернулся, сказал, что просьбы подаются туда-то, Гольцев стал объяснять, что это не просьба, а ему нужен автограф. Ленин нагнулся, поставил подпись…
И в этот момент Фанни Каплан бахнула в него из револьвера. Он упал, испуганные рабочие бросились во все стороны. Был момент, когда рядом с Лениным оказались только Каплан и Гольцев. Каплан побежала, Гольцев в другую сторону. В газетах писали, что у Каплан был сообщник, одетый в гимназическую форму, который, чтобы отвлечь внимание Ленина, перед самым его выступлением подал ему какую-то бумагу. Этому гимназисту удалось скрыться, но ведутся его поиски.
Нынешние писатели, пишущие о Ленине, этот эпизод отрицают. Тогдашние газеты запрятаны за семью замками, а я не имею возможности проверить, но на картине художника Пчелина (очень плохой) рядом с Каплан изображен гимназист. Словом, задаю задачу будущим историкам…
11
Однажды вечером, как обычно, музицировали. Слушатели сидели, наслаждались… Вдруг резко застучали в наружную дверь.
Открыли. Они ворвались. Впереди с наганом в руке невысокий плотный матрос с двумя пулеметными лентами, пересекавшими наискось тельняшку, сзади него с винтовками наперевес трое или четверо солдат, последним вошел военный, закутанный в плащ.
Матрос был комиссар Кащавцев; как звали второго комиссара, в плаще, — не помню. Они предъявили ордер на обыск. И началось. Открывали один за другим сундуки, вспарывали сиденья кресел и диванов, залезали в столы, под кровати. Искали оружие. Охотничье ружье дяди Владимира повертели, но не взяли. Забрали два других охотничьих ружья и дуэльные пистолеты начала прошлого века в ящике с перламутровыми инкрустациями. Подняли всех детей, искали в матрасах, в детских подушках. Малышка Варя Трубецкая плакала. Особенно тщательно обыскивали комнату супругов Кюэс, перерыли все их бумаги, требовали объяснения текстов французского и немецкого. Подозревали их в шпионаже, что ли?
Тот, кто был в плаще, стоял неподвижно. Командовал Кащавцев. Размахивая наганом, он приказывал солдатам залезать в разные укромные места. Будучи на выставке автопортрета в Третьяковской галерее, я увидел полотно Федора Богородского «Братишка» и сразу вспомнил Кащавцева — такая же зверская рожа, ненависть в глазах, только у богородицкого матроса-комиссара было две пулеметные ленты, а на автопортрете Богородского — три.
Взрослые сидели неподвижно и молча. Вещей было очень много, и время тянулось час за часом. Зальцман предложил Альке Бобринской дать ей очередной урок музыки. Они сели в сторонку, и обыск пошел под аккомпанемент игры на скрипке. Мы сидели. У многих смыкались глаза. Я спать не хотел и с интересом наблюдал, как идет обыск. Настало утро, лампы потушили. К дому подъехала телега. И тут Кащавцев неожиданно объявил раз спрятанное оружие не найдено, он арестовывает дедушку, дядю Льва Бобринского и дядю Владимира Трубецкого.
Бабушка вскрикнула, бросилась к тому, кто стоял неподвижно, закутавшись в плащ, схватила его за плечи, стала умолять, повторяла, что дедушка старый, ему семьдесят лет, он больной, он ни в чем не виноват. Этот комиссар с бледным, интеллигентным лицом, возможно, был раньше студентом, но бабушка не поняла, что значат стеклянные чекистские глаза. У Кащавцева глаза пылали ненавистью, но ненависть все же была человеческим чувством, и бабушке, возможно, удалось бы вымолить у матроса отмену его приказа. А этот, в плаще, оставался непреклонен.
Тетя Вера встала с кресла, подошла к бабушке и молча отвела ее. Начали собирать вещи арестованным. Плакала навзрыд бедная бабушка, плакал еще кто-то. У старой, слепой и глухой горничной слезы лились из глаз. Гордая тетя Вера и обе ее дочери стояли с каменными лицами. Все вышли на крыльцо. Дедушка начал неловко залезать на телегу, дядя Владимир осторожно подсадил его под локоток, сам вскочил, сел рядом.
Несмотря на ранний час, народу собралось тьма-тьмущая. Сцена несколько напоминала картину "Боярыня Морозова", только действие происходило не зимой, а в конце лета. Прибежали все, кто жил в ближайших окрестностях, большинство взрослых смотрело с ужасом и явным сочувствием, но были, как на картине Сурикова, и злорадствующие лица. У Сурикова только двое ничего не понимавших мальчишек залезли на забор, а тут их набежало, наверное, с полсотни…
В тот же вечер по просьбе моей матери тетя Саша написала моему отцу длинное, в несколько страниц, послание. Писала она своим обычным, усвоенным еще в Институте благородных девиц ровным, четким почерком. Мне запомнилась одна из последних фраз: "Князь Владимир Михайлович в первый раз в жизни влез в телегу…"