Новый сладостный стиль
Интересно, что через день после этого разговора, в ветреную погоду с улетающими шляпами и косынками, он натолкнулся на американского дипломата Никиту Афанасьевича Мориака, которого знал по Москве как большого поклонника «Шутов», всегда готового к переправке писем и пьес через священную границу. В пенсне со шнуром, тот заключил его в объятия: «Вот так встреча! Я уже полгода работаю в Париже, но все знаю о вас».
Они зашли в кафе на Карфюр дю Бак.
– Знаете, чувствую какую-то странную ностальгию по Москве. – Мориак внимательно и печально смотрел, как Корбах заказывает один за другим двойные скотчи. Вдруг просиял, узнав, что собеседник собирается в Америку: – Великолепная идея, Алекс! Вам там выкатят красный ковер. Ну, это просто такое английское выражение. В общем, великолепный прием вам обеспечен. Со своей стороны я гарантирую визу Н-1, а через год вы получите «зеленую карту».
– Вместо зеленого змия? – скаламбурил Корбах.
Мориак похлопал его по плечу:
– Вы там сами во всем разберетесь. Поверьте, Америка – это далеко, очень далеко от ЦК КПСС!
Заканчивая этот предельно краткий корбаховский «куррикулюм витэ», мы выходим на вполне банальную фразу: «Вот так получилось, что в день своего рождения 10 августа 1982 года Александр Яковлевич Корбах ступил на американскую землю», – и возвращаемся в шагающую по утробному тоннелю толпу пассажиров ПанАм навстречу нацеленным телекамерам.
3. Стоградусный Фаренгейт
Только приблизившись к барьеру, Корбах понял, что фото– и телекамеры направлены вовсе не на него. Из-за плеч и съемочных приборов торчала курчавая голова знаменитого теннисиста.
Встречающие выискивали среди прилетевших своих. На этом пороге происходила материализация трансатлантических фантомов. Процесс, аналогичный вытягиванию своего чемодана, только радостные эмоции выражаются в более демонстративной форме. Никто, однако, не торопился вытягивать режиссера Корбаха. Он шел мимо картонок с именами тех, кого не знали в лицо: Верне, Шварцман, Зоя Бетанкур, Куан Лижи, – его имени тут не было. Он прошел через всю толпу, и никто его не окликнул.
Может, где-то у другого выхода встречают – что-то перепутали говнюки? Он пошел вдоль огромного зала, заполненного фантасмагорическим говором, в котором он не понимал ни единого слова. Временами ошеломлял громогласный пейджинг, [10] в котором он тоже ничего не понимал. Носильщики разговаривали между собой на совершенно непонятном языке. Да я, кажется, совсем не понимаю по-английски, если это английский. «Information», – прочел он. Вот это понятно. Надо спросить, где здесь встречают режиссера Корбаха. За открытой стойкой сидели три свежих девчонки в униформе ПанАм, они болтали друг с другом. Приблизившись, он понял, что не может ни слова выдернуть из их болтовни. Одна из них повернулась к нему: «Sir?» Он отвел глаза и прошел мимо. Она понимающе посмотрела ему вслед. Наверное, восточноевропеец. Польские и чешские беженцы часто стесняются своего английского, в отличие от тамилов, сенегальцев и бирманцев, которые не стесняются.
Не менее часа Корбах возил свой чемодан на колясочке по терминалу, пил воду из фонтанчиков, чтобы не заказывать кока-колу по-английски, пока не пришла ошеломляющая мысль: меня здесь никто не встречает! Да ведь Мориак же сказал, что встретят! Да ведь и отголоски были немалые в американской прессе! Все американцы восклицали при знакомстве: Alexander Korbach! That’s a great name in the States!
Он вышел из здания и увидел перед собой гигантское лежбище гладких, отсвечивающих на солнце морских львов. Изредка медленно начинали перемещаться самцы. Сальвадордалиевское перезревшее солнце висело над возлежащим стадом. Необозримый паркинг машин.
Сразу покрываешься потом. Влажность охуенная. Humidity или humanity? [11] Не важно как, но во всем этом пространстве никому до меня нет дела.
– Господин Корбах! – тут же отозвалось пространство.
Подходил невысокий уплотненный человек в скверной летней рубашонке навыпуск. Рукопожатие, обмен потом.
– Мне Игореша Юрин утром позвонил, попросил вас встретить на всякий случай. Бутлеров Станислав, ну, в общем, Стас, ведь мы же с вами, кажется, одного возраста. – Он повел его прямо в пекло, на дальний конец паркинга. – Я уж думал, вы не приехали: нигде никаких признаков встречи. Внешность вашу, сорри, проектирую не очень отчетливо: за три года подзабылись герои отчизны. Хотел уже уезжать, и вдруг сам идет, во плоти. Сразу эта песенка ваша вспомнилась: «Преисподняя, преисподняя, посвежей надевай исподнее».
Корбаха замутило от собственной строчки столетней давности.
– Ну вот, пришли.
Стояло большое желтое такси.
– Там шофера нет, – сказал он.
– Я сам шофер, – ухмыльнулся Бутлеров.
Поехали по шоссе, четыре ряда в одну сторону, четыре в другую. Поток разнообразных машин ровно катил на одной скорости, как будто их всех завели одним ключом и разом пустили. Скользили мимо невзрачных домишек и торчащих кирпичных кубов без каких-либо признаков архитектуры, одни стены, окна, двери – чего еще, вполне достаточно. Иногда над крышами возникал рекламный щит: призыв аэролинии или кэмеловский человек с его пшеничными усами. На одном углу промелькнула толпа, почему-то показывающая пальцами в одном направлении, но вообще-то было пустынно.
– Вам вообще-то куда? – спросил Стас Бутлеров. Он был вполне корректен – вообще-то, – только иногда среди подпухших век мелькало выражение легкого сарказма.
– Да в центр, – пожал плечами Корбах.
Жаль, что не выпил на вокзале. Сейчас бы все это иначе окрасилось. Не пришлось бы корежиться на каждом вираже, когда над штабельными кирпичными домами появляется в сером застое набухшее малиновой магмой солнце.
– На Манхаттан, значит, – со странным лукавством произнес Стас. Он описывал широкий полукруг перед подъемом на подвешенную автостраду. Слева по борту на склонах холмов стояли прижатые друг к другу небоскребы, эдакое воинство, как бы готовое спуститься к битве.
– Странный вид, – пробормотал Корбах.
– Это еврейское кладбище, – проговорил Бутлеров.
У меня просто настоящий невроз, подумал Корбах. Близкое кладбище принимаю за отдаленный Манхаттан. Надо было выпить в ПанАм. Зря не выпил.
– А вот сейчас это уже Манхаттан, – сказал Бутлеров. Всеми силами он старался избежать торжественности, но до конца ему это не удалось.
Зрелище в тот вечер было величественное и мрачное. Застойный стоградусный Фаренгейт создавал от всей гряды камня, стекла и стали ощущение какой-то неясной неизбежности, приближения чего-то кардинально бесчеловечного. Ясность вносило только ядро солнца, висевшее над грядой в мутном вареве городской поллюции, [12] имея в виду только американский, никоим образом не русский смысл этого слова.
– Вам все ясно? – спросил Бутлеров, и трудно было понять, чего больше было в этом вопросе, сарказма или гордости.
– Вполне, – засмеялся Корбах. – Как в кино, – продолжал смеяться он. – Как во сне, – и все смеялся.
I. Процессия
Толкнуло что-то или сам сорвался?Любви ль укол иль паровой утюгНизвергнулся? Ну вот – отшутовался,Отпсиховался, брякнулся, утих.С Таганки, через Яузу, к СолянкеВсе тянется печальная процессия,Парит над ней душа его, беглянка,В парах тоски и возбужденья Цельсия.Влечется тело к пышностям ботаникиВ номенклатурный усыпальный парк.Так оседают в глубину «титаники»,Задув огни и выпустив весь пар.МузЫка озаряется МоцАртом,Но меркнет в заунывной какофонии.Прощай, акустики волнующее царство,Прощайте, мании и вместе с ними фобии.Везде торчат отряды безопасности,В чаду чудовищный чернеет водомет,И воронье с распахнутыми пастямиИзображает неких ведьм полет.Толпа в сто тысяч с грузностью колышется,Как будто жаждет жалкого реванша.Под ней цемент России грязно крОшится,Так соль крошИтся на брегах Сиваша.Плывет невысоко над катафалкомЕго энергия, иль то, что называлДушою он, оставив поле свалки,Еще не рвется отойти в астрал.Она взирает все на оболочкуЕго короткой ненаглядной жизни,Еще не в силах увидать воочиюСонм русских душ над кровельною жестью.Умели спрыгнуть жалкие останкиВ сальто-мортале на скаку с коняИ в марафоне продержаться стойкоС другими «колесницами огня».Они когда-то возжигались страстью —Так верой в Храм горит израильтянин, —Не знали мук, не ведали о старости,Как птицы, что поют: не зря летали!Гемоглобином насыщались клетки,Казался вечным жизненный процесс,Когда вдруг полетели все заклепки,Как будто гарпий отпустил Персей.Теперь их амплуа лишь «бедный Йорик».В последний путь шута и каботенаПусть пронесут советские майоры,Как в Дании четыре капитана.Астрал пред ним встает холстом Филонова,Скопленьем форм вне классов и вне наций,Как будто всю парсуну начал зановоЧахоточный титан, знаток новаций.Еще влечет к себе Земли энергия,Все имена цветов, святых, планет,От Андромед до Пресвятого Сергия,Хоть тех имен вне кислорода нет.Слова ушли, и возникают сути.Надмирный свод в нерукотворной ТореСверкает, как невидимые соты,На радость ангелам и дьяволам на горе.Прощай и здравствуй. Над высотным шпилем —Барокко Сталина, палаццо Эмпээс —Парит певец, один в надмирном штиле,А у ноги парит послушный пес.Так всякий раз к приходу новой сутиРодные духи поспешают снизитьсяПорой на самый край телесной жути,Как нимбы света в кафедральной ризнице.На дне приходит очередь стакана.ПролИлась горем, водкою сушись,Москва! Она прокатывается стакаттоИ выпивает на помин души.