Ожог
– За дело, за дело. – Буздыкин покрылся потом.
Самсик наклонил бутылку к его стакану, но не наливал.
– А ну-ка, чушка поросячья, расскажи мне какой-нибудь анекдот про танк.
– Про танк? – застонал Буздыкин.
– Расскажешь про танк, налью полный стакан.
– Не надо ему, – сказала Римма, – выпьет и начнет к мальчишкам приставать. Срок ведь схлопочешь, Жека. Здесь тебе не Прага.
Буздыкин закрыл глаза и быстро заговорил:
– Идет по лесу Красная Шапочка, а навстречу ей Танк. Здравствуй, Красная Шапочка, говорит Танк. Здравствуй, отвечает Крошка, а ты кто? Я Серый Волк, придуривается Танк. Если ты волк, засмеялась Красная Шапочка, то почему у тебя тогда солоп на лбу?
Он мелко-мелко затрясся с закрытыми глазами, а когда открыл их, перед ним уже был стакан с коричневой болгарской влагой.
– Никогда этого тебе не забуду, Самсик, – вдруг очень твердо сказал Буздыкин и унес полный стакан куда-то к туалету.
– За него можешь не волноваться, Римуля, – сказал Самсик буфетчице, – его не заберут.
– Серьезно? – ужаснулась та. – Он, значит, тоже из этих? Серьезно, Сильвестр?
Сильвестр скромно кивнул.
Самсик забрал бутылку и пошел с ней на эстраду. В зале послышался свист. Пока они сидели возле стойки, мальчики и девочки, посетители «Синьки», успели уже достаточно поиграть в Гринич-Вилледж и теперь жаждали новой встряски. Самсон и Сильвестр вместе – ого! – из этого что-нибудь получится...
Самсик, старый Самс, посмотрел в зал на публику. Девчонки все были в джинсах и маечках, одна халда таскала по полу шлейф старинного платья и потому не присаживалась, чтобы всех поразить, еще одна, узкоглазая, курносая, была вся в золоте, серьги, браслеты, монисто – откуда такая богатая взялась?
Из ребят иные сосали трубочки и хохлились, сумрачные интеллектуалы, на других сверкали пуговицы блейзеров и вели они себя соответственно – плейбойски, были и «дети цветов», но, конечно, в более умеренном виде, чем их лондонские братья, в более терпимом для московской милиции. В зале сидели и два-три комсомольских вожака в их установившейся уже униформе – добротный костюм, белая рубашка, галстук, клерки молодежного министерства. В последнее время комсомол из злейшего врага стал снисходительным покровителем джаза.
Самсик минуту или две смотрел в зал, подмигивал знакомым, расшаркивался перед девочками, потом махнул всему составу рукой – поехали.
Пружинкин, как всегда, начал со своего любимого «Take five», зал зашумел, Самсик дунул пару раз в свою дудку и вдруг закрыл глаза – отчетливо и ярко, как кинофильм, вспомнил свой дебют.
Это было в ноябре 1956 года на вечере Горного института в Ленинграде в оркестре первого ленинградского джазмена Кости Рогова.
Тогда в танцзале стояли плечом к плечу чуваки и чувихи, жалкая и жадная молодежь, опьяневшая от сырого европейского ветра, внезапно подувшего в наш угол. Бедные, презираемые всем народом стиляги-узкобрючники, как они старались походить на бродвейских парней – обрезали воротнички ленторговских сорочек, подклеивали к скороходовским подошвам куски резины, стригли друг друга под «канадку»...
Костя Рогов снял пиджак и остался в своей знаменитой защитного цвета рубашке с наплечниками и с умопомрачительным загадочным знаком над левым нагрудным карманом SW-007.
– Сегодня, мальчики, начинаем с «Sentimental jorney»! – сказал он.
– Между прочим, здесь типы из Петроградского райкома комсомола, – предупредил осторожный ударник Рафик Тазиддинов, «Тазик».
– Плевать! – Рогов засучил рукава словно собирался драться, а не играть на пиано. – Слабаем «Сентиментл», а потом «Lady be good», а потом рванем «Бал дровосеков», и гори все огнем! Самс, за мной! – Он подтащил меня за руку к рампе и закричал в зал: – Тихо, ребята! Всем друзьям нашего оркестра представляю нового альт-саксофониста. Самсон Саблер! Не смотрите, что у него штаны мешком, – он хороший парень! Можете звать его просто Самс!
Зал зашумел. Я остался один и сжал саксофон. У меня уже текло из-под мышек, лицо покрылось пятнами, и колени затряслись. Нет, не сыграть мне «Сентиментл», я сейчас упаду, я еще пердну, чего доброго... Нужно испариться, пока не поздно, кирнуть где-нибудь в тихом месте, и все, ведь нельзя же стоять вот так одному, когда столько девочек сразу смотрят на тебя.
Я сделал какое-то суетливое полуобморочное движение, как вдруг увидел в нескольких метрах от себя, в толпе, длинные светлые, грубо обрезанные внизу космы, падавшие на вздернутые груди, и маленькие глаза, смотревшие на меня с необычным для наших девочек выражением, и полуоткрытый рот... это была она – Колдунья, Марина Влади, и я вдруг напружинился от отваги и неожиданно для себя заиграл.
О, Марина Влади, девушка Пятьдесят Шестого года, девушка, вызывающая отвагу! О, Марина, Марина, Марина, стоя плывущая в лодке по скандинавскому озеру под закатным небом! О, Марина, первая птичка Запада, залетевшая по запаху на оттепель в наш угол! Стоит тебе только сделать знак, чувиха, и я мигом стану парнем, способным на храбрые поступки, подберу сопли и отправлюсь на край света для встречи с тобой. О, Марина – очарование, юность, лес, голоса в темных коридорах, гулкий быстрый бег вдоль колоннады и затаенное ожидание с лунной нечистью на груди.
Я заиграл, и тут же вступил Костя, а за ним и весь состав, а она подпрыгнула от восторга и захлопала в ладоши – все тогда обожали «Сентиментл».
А у нас в России джаза нету-у-у,И чуваки киряют квас... —завопила в углу подвыпившая компания хозяев бала – горняков. Теперь было ясно – скандала не миновать.
Тогда еще запрещалось молодежи танцевать буржуазные танцы, а разрешались только народные, красивые, «изячные», патриотические экосезы, менуэты, па-де-патенеры, вальс-гавоты. В чью вонючую голову пришла идея этих танцев, сказать трудно. Ведь не Сталин же сам придумал? А может быть, и он сам. Наверное, сам Сталин позаботился, сучий потрох.
В последнее время, увы, гнилые ветры оттепели малость повредили ледяной паркет комсомольских балов, и в разводья вылез буржуазный тип с саксофоном, то есть прыщавый Самсик, стриженный под каторжника, в нелепо обуженных штанах с замусоленным рублем в кармане, двадцатилетний полу-Пьеро, полухулиган, красивый Самсик собственной персоной.
Дух непослушания, идея свободы мокрой курицей пролетела от стены к стене, и все затанцевали, и закачались люстры, и плюшевые гардины криво, словно старушечьи юбки, сползли с окон – в зал перли безбилетники.
Мы тогда еще почти не знали бибопа, только-только еще услышали про Паркера и Гиллеспи, мы еще почти не импровизировали, но зато свинговали за милую душу.
Вдруг я увидел, что моя Марина Влади танцует с одним фраером в длинном клетчатом пиджаке, и вспомнил, что у фраера этого есть машина «Победа», и прямо задрожал от ревности и обиды, а сакс мой вдруг взвыл так горько, так безнадежно, что многие в зале даже вздрогнули. Это был первый случай свободного и дикого воя моего сакса. Костя Рогов мне потом сказал, что у него от этого звука все внутри рухнуло, все органы скатились в пропасть, один лишь наполнился кровью и замаячил, и Костя тогда понял, что рождается новый джаз, а может быть, даже и не джаз, а какой-то могучий дух гудит через океаны в мою дудку.
Песня Петроградского сакса образца осениПятьдесят ШестогоЯ нищий,нищий,нищий,И пусть теперь все знают – я небогат!Я нищий,нищий,нищий,И пусть теперь все знают – у меня нет прав!Пусть знают все, что зачат я в санблоке, на тряпкахДвумя врагами народа, троцкистом и бухаринкой,в постыдном акте,и как я этого до сей поры стыжусь!Пусть знают все, что с детства я приучался обманыватьвсе общество,Лепясь плющом, и плесенью, и ржавчинойК яслям, детсаду, школе, а позднее к комсомолуБез всяких прав!Я нищий,нищий,нищий,И пусть теперь все знают, чтоЯ девственник в обтруханных трусах!Я девственник, я трус с огрызком жалким, но,О Боже Праведный, я не гермафродит!Мужчина я! Я сын земли великой!Я куплен Самсиком на бешеной барыге у пьяного слепцаЗа тыщу дубов, которые собрал он донорствоми мелким воровством.Но, Боже Праведный, мне двадцать лет, а скоро будет сорок!Я тоже донор, и кровь моя по медицинским трубкамВливается в опавшие сосуды моей земли!И пусть все знают – я скорее лопну, чем замолчу!Я буду выть, покуда не отдам моей искристой крови,Хотя я нищий,нищий,нищий...