Простак в мире джаза, или Баллада о тридцати бегемотах
Форум джаза. Разгорались страсти. Высказываются самые разные точки зрения. Бушуют авангардисты.
— Товарищи, не будем себя обманывать. Мы называем наши темы «Жар-птица», "Иван-царевич" и делаем вид, что создаем свой особый, национальный, ни на что не похожий джаз. Это фикция!
— Основа джаза — импровизация, а ее не назовешь никак, ей не нужна никакая литература. Джаз — это интернациональное искусство.
— Извините, товарищ, ваша формула — подобие кастрации. Все мастера обогащали джаз за счет фольклора. Вспомните «босса-нову», вспомните арабские темы. Русский фольклор пока еще только тронут нами, а какие уже дал результаты! "Господин Великий Новгород" Товмасяна, "Ночь на Плещеевом озере" Громина, «Иванушка-дурачок» Лукьянова…
В начале пятидесятых годов в Казани обосновался оркестр репатриантов из Шанхая, известный сейчас всем оркестр Олега Лундстрема, "короля свинга восточных стран", как его называли в шанхайском сеттльменте. Я тогда учился на первом курсе медицинского института, был прилежным студентом и на танцы не ходил, так как не мог освоить сложнейших падепатинеров, вальс-гавотов и миньонов, которые танцевала в те времена передовая молодежь. Но вот по городу пошли слухи о таинственных, сказочно — романтичных «шанхайцах»…
Форум джаза. Ораторствует элегантный теоретик средних лет.
— … почему преобладает драматизм, почему возникает какой-то надрыв, вымороченный трагизм, меланхолия? Мы забываем о том, что джаз — это прежде всего веселое, озорное искусство. А разве мы не можем играть насмешливый, иронический джаз? Возьмите «ЧП» Бориса Фрумкина или композиции виброфониста Гарина — это блестящие озорные пьесы…
Встает ленинградец с маленькой бородкой а-ля Телониус Монк, столь модной сейчас среди джазистов.
— Вот мы говорим о том, можно ли играть русский джаз. Фольклор вовсе не обязателен для того, чтобы играть по-русски. Нужно просто быть русским в душе, глубоко чувствовать дух России, и тогда будет русский джаз. Вы спрашиваете, почему драматизм, надрыв, меланхолия? Потому что русский джаз идет от Достоевского.
Оркестр «шанхайцев» тогда распадался. Да и разве можно было себе представить существование настоящего свингового оркестра в те годы, когда даже танго кодировалось наименованием "танец медленного темпа"! Лундстремовцы группами играли на танцах в Доме офицера, в кинотеатрах и ресторанах, а мы ходили их слушать, потому что они иногда играли не только падепатинеры. Вся моя юность была слегка озарена этими «шанхайцами», как огнями далекого ночного мира.
— А где сейчас Модин, Деринг, Бондарь, Баранович? — спрашиваю я Олега Леонидовича.
— Этот там-то, этот там-то, — отвечает он, — а Баранович умер.
— Как?
— Очень просто. Жора Баранович умер.
Ну что ж, он умер, и сейчас его нет на сцене, но я и мои товарищи никогда не забудем, как он вставал в синем табачном тумане дрянного ресторанчика, розовощекий и здоровый, и играл "Сан-луи блюз" на своей золотой трубе.
Форум джаза. Выступает московский композитор.
— … и я должен прямо сказать, товарищи, некоторые наши молодые музыканты еще не умеют как следует играть блюз, а уже тянутся в авангард.
Голос из зала:
— Так что же, прикажете мне возвращаться назад к Чарли Паркеру? Этого не будет!
— А вы откуда, товарищ авангардист?
— Я из Тюмени!
Однажды, кажется, единственный раз за все мои казанские студенческие годы, они собрались вместе, и ослепительные каскады, обвалы свинга потрясли тогда юношеское воображение. Появились подражатели. Кажется, в пятьдесят втором году при Доме ученых возник молодежный оркестр, в котором играли будущий астроном саксофонист Эрик Дибай, будущий математик пианист Юрий Яковлев, будущий педагог басист Юрий Елкин… Их называли "малые шанхайцы". Разумеется, исполнялись в основном танцевальные вещи, но по тогдашним временам и это было чудом. Приезжие москвичи хватались за головы: в Казани существовал джаз!
И вот сейчас оркестр Олега Лундстрема на сцене Таллинского джаз-фестиваля: девятнадцать человек в шикарных концертных костюмах с буквами «ОЛ» на груди. Из прежних, чуть ли не легендарных «шанхайцев» в оркестре осталось всего пять человек. Рядом с ними, уже тронутыми сединой, сидит молодежь: Роман Кунсман, Николай Капустин, Станислав Григорьев, Аркадий Шабашов… Исполняется композиция Кунсмана "Луч тьмы". Это очень неожиданное, своеобразное произведение, но еще более неожидан солирующий сейчас автор, маленький красногубый человек с бородкой таинственного лесовика. Он еще себя покажет!
Олег Леонидович сейчас седоват, солиден, но для меня он по-прежнему остался тем же таинственным и молодым «шанхайцем».
О, если бы ты знал, Абэ, сколько я за эти четыре дня съел джаза! Каждое утро три часа «школы», каждый вечер четырехчасовые концерты, заключительный ночной "джем сейшн", а впереди еще был Московский фестиваль. Как бы не получилось демьяновой ухи.
Иногда мне кажется, что я сплю. Вот сейчас открою глаза, а на сцене некто с косым пузом лупит кулаком по пюпитрам.
— Опять развели шумовую музыку?! Геть отсюда!
Оркестр сменяет оркестр, и среди них нет двух похожих. Добродушный гигант Борис Рычков за роялем становится лириком. Зал, уже привыкший к хриплым колтрейновским воплям саксофонов и труб, привыкший кричать и свистеть, тихо слушает его блистательные импровизации на тему "Ой, туманы мои растуманы", на тему Диззи Гиллеспи, на собственные темы.
К трио Рычкова присоединяется вокалистка Гюли Чохели, которая любит пение и кактусы. Сдержанная страсть "Грузинского романса" Н. Дугашвили, затем неистовость сложнейшей партии "Мистер Паганини" композитора Сэма Козлова.
Неожиданный шумный успех хабаровского квинтета, Уиллис Коновер даже разводит руками: "Ну-с, батеньки, вот уж не ожидал, что и в Хабаровске у вас есть такой джаз".
Ленинградский ансамбль пантомимы: Григорий Гуревич, Нинель Егельская, Надежда Пугачева, Нина Большакова, Георгий Гоц. Аккомпанирующая группа пианиста Вихарева. Это зрелище совсем уж неожиданное — не балет и не пантомима в чистом виде. Движения человеческого тела становятся символом звуков. То координированные, то разрозненные движения трех тоненьких женских фигур — зеленой, лиловой и черной и двух атлетических мужских фигур — белой и синей, синхронная импровизация тела и инструмента рождают какое-то неясное, тревожное, щемящее чувство.
Наконец, на эстраде Чарльз Ллойд — квартет, негр и три мулата. Ллойд, высокий, неимоверно, до условности, тонкий, с огромной шапкой курчавых волос, делающей его больше похожим на индуса, чем на негра. Саксофон его рыдает, хохочет, визжит, умоляет, требует, издевается, тело его изгибается дергается, подпрыгивает, и это, конечно, не эпатаж и не игра на публику, это какое-то уже запредельное самовыражение, когда отпускаются все тормоза, сдираются все покровы: смотрите, вот я каков!
Кончается двадцатиминутное соло. Ллойд, согнувшись, даже не пытаясь вытереть пот, прячется в глубине сцены, смущенно блестит оттуда золотыми очками.
Ритм-секция бросается в атаку, словно дикая кавалерия. Пианист — настоящий виртуоз, но клавиш ему мало, он играет прямо на струнах рояля, бьет в бубен. Ударник разбрасывает медные колокольчики, скребет щетками. Снова надвигается распад, развал, но Ллойд подбегает к микрофону, высоко закинув голову, вздергивает узду, усмиряет, — и вдруг становится мягким, лиричным, покаянно-нежным…
Они играют час пять минут и покидают эстраду совершенно измочаленные, под неистовый шквал аплодисментов.
На улице их окружают американские корреспонденты. Эй-Би-Си с квадратной голливудской челюстью: "Что вы чувствуете сейчас?" Ллойд, тяжело дыша: "Хэпинис. Счастье."
Кончается фестиваль. Уже отшумел заключительный банкет, на котором лауреатам вручали дипломы. Остался позади "джем сейшн", во время которого на сцене одновременно скапливалось от десяти до двадцати музыкантов. Разлетаются самолеты, уходят поезда. Ранним-ранним утром исчез из города Ленинградский ансамбль пантомимы.