Обработно - время свадеб
– А дед-от наш еще политикой интересуется, – наклонилась к Степушке Матренина толстоногая дочь, прижимая к широкой коленке мужнюю ладонь. – Еще про Китай все выспрашивает. Дедушка, как там, в Китае-то, положение? – крикнула она старику.
– Че? – приставил дед Геласий к бледному уху ладонь.
– А ну тебя, совсем глухой, – махнула на него рукой внучка и опять погладила мужа по спине. Тот пьяновато улыбался, и жмурилось в желании белобрысое незаметное лицо.
– Он глухой стал, – тоже обратился к Степушке. – А так еще центральные газеты читает.
– Шустрый он, – добавила толстоногая жена. – Было намерились в другой дом переселять, так он куда там... Говорит, если и на руках унесете и избу по бревнышку раскатаете, и тогда койку приволоку на родное пепелище и тут спать буду, – восторженно говорила она, успевая заедать слова терпким зеленым луком.
– Не посмеют, – сказал белобрысый муж. – И ничего тут не сделать.
– Я и говорю, не посмеют, я и в райисполком тогда ходила, сказали, нет такого закона, чтобы в другой дом переселять. Так три года председатель выкручивался, мол, по генплану тут клуб положен. А кто его знает, где положено, природы много. Построили на другом месте, и ничего не случилось...
– Прихиляется он.
– Мстит. А чего мстить, ведь и время прошло. Будто бы наш дед отца у председателя убил. А не доказано.
Старик сидел каменно, ушедший в себя, и мягко посверкивали электрическим светом толстые стекла очков. Он ничего не ел, а только выпил стопку водки, и сейчас сухие щеки наливались пламенем.
– Крест из сухой елины срублен, на повети стоит, и доски выструганы на гроб, все готово, а смерти нет, – вдруг вмешался в разговор дед Геласий.
– Ну, завели, будто на поминках, до ста лет жить нашему деду, давай за него стопки допьем, – перебила отца Матрена.
А Ксения добавила:
– Так ты чего, Степушка, не жениссе?
– Лошади-то моего возраста все подохли, вот я и не женился.
– Ну и гопник, – с явным восторгом опять сказала тетка Ксения.
А Параскева за стол так и не села, хотя устали ее приглашать и затаскивать.
– Не-не, не сяду. Вы вино пьете, а оно уж мне даром не нать.
Параскева так и осталась в сторонке, как сиротина, не сводя за весь вечер со Степушки глаз, и думала, что город ничего хорошего сыну не дал, только разве на плохое наставил, вон как рюмку пригибает, а ведь ране столько не пил, да и говорит что-то непутное.
А когда разносили чай, уже Матрена стала упрашивать:
– Неуж, Параня, и чашечку не выпьешь? К тебе как ни зайдешь, все самовар на столе, уж манеры мы не имеем такой, чтобы отказаться. Садись давай.
– Не-не, я даве пила, как к вам пойти, Степушка не даст соврать, – отбояривалась Параскева.
– Ну, то даве, а то сейчас... Вода дырку завсегда найдет – наступала Матрена, но так и не уговорила Параскеву, потому что та побаивалась за своего Степушку. Был он на самом заводе, а если еще за чай сесть, то время затянется и будет сын совсем хорош, а тогда и домой до кровати не дотянуть его.
Параскева встала, оправила платье, поклонилась в пояс.
– Спасибо, хозяюшки, за хлеб-соль.
Подошла в угол к больной, на ухо громко сказала:
– Баба, до свиданья.
Больная слабо протянула сухую маленькую ладошку, погладила по коричневому рукаву, узнала Параскеву, но сказать что-то уже не хватило разума. А Матрена, оглядывая Параскеву, вдруг сказала:
– Ты, Параскева Осиповна, и не стареешь, будто годы тебя стороной обходят.
– А чего стареть-то? Вина я не пью, не табашница, мясного не ем; живу во спокое дорогом, пензия от государства идет. Я только жить по-настоящему начинаю, – сказала Параскева, поманила пальцем Степушку, и что-то властное было в этот миг в ее большой белой голове. – Ну, хватит, сынок. Всего вина не перепьешь, всех девок не перецалуешь, пора когда лени конец знать. У тебя и дом есть.
– Ну, что ты, Паранюшка, сына из-за стола гонишь, – нарочно возмутились хозяева. – Тут ли ему не дом. В отпуске он, пусть погуляет во свободу. А то в городе на производстве все по дисциплине, утром не поспишь и с работы раньше не уйдешь.
– Сынок, долго ле тебя еще ждать? – повторила Параскева и, когда Степушка, сыто пошатываясь, вышел на травянистый заулок, сказала ему сердито, оглянувшись на желтые окна с веселыми тенями: – Вот уж за што людей не уважаю... Не знают они меры. – Помолчала, прислушалась к деревенскому гомону. – И это посреди страды такое гулеванье.
Степушке отвечать было лениво. Правильно угадала сердцем Параскева – научился сын пить. Эта пара стакашков ему, как волку дробина, а раз не допил Степушка, не ублажил окончательно душу хотя бы до песенного состояния, то было ему сейчас ужасно тоскливо.
Он шел срединой водянистой дороги, разбрызгивая модельными туфлями жидкую грязь, а мыслями был в Архангельске, на улице Попова: там на пятом этаже Милкино окно.
Сейчас она пришла с работы, и, если долго смотреть на зеленую штору, можно почти очутиться в ее комнате, куда не пускает вахтер, ну хотя бы знать, что она сейчас делает. Наверное, жарит картошку, потому что высунулась ее длинная белая рука, а за окошком лежат маргарин и колбаса, потом запляшут тени – это пришли подружки и сейчас, наверное, обсуждают женихов. Вот кто-то подошел и совсем украл желтую полоску стекла, задернув наглухо штору. А в соседних комнатах уже гаснет свет, все ложатся спать, утром на работу на самом первом автобусе. И только в Милкиной комнате все играют тени, даже с улицы видно, как весело в ее комнате. Но вот и здесь тает во мраке зеленая штора, тонко звякает стекло, чей-то возбужденный голос вырывается на улицу: «Хватит, девчонки, давайте спать». Потом ее, Милкина, голова нависает над пропастью улицы, и Степушке слышно, ему сейчас все слышно, как шелестят вниз ее рыжие теплые волосы...
Степушкино сердце заныло тонко и больно от горестных видений, хмельные слезы закипели, и в какой-то миг ему даже хотелось, чтобы его слезы видели все, и Степушка всхлипнул громко, но тут же шагнул в коварную темную лужу и зачерпнул полные ботинки.
Параскева шла мостками, она аккуратно щупала ногами предательские половицы, боясь упасть, и потому отстала от сына, ей вдруг захотелось чаю, крепкого, своей заварки, и она мыслями была уже в своей избе и наставляла самовар.
– Где ни хорошо, а дома лучше, – сказала с видимым удовольствием Параскева, отряхивая белую голову от мелкой водяной пыли, потом с таким же удовольствием стянула с себя коричневое платье, положила его в комод, а надела постоянное, ситцевое. Потом завозилась с самоваром, а Степушка сидел под портретом Буденного, и сплошная пустота и безразличие полонили его, связав по рукам и ногам. Первый водочный азарт прошел, не хотелось ни шевелиться, ни думать.
Тут неожиданно в двери коротко постучали, освободив Степушку от бездумья. Кто-то долго нашаривал в темноте дверную ручку, шуршал ладонью по войлоку и громко ворчал, пока Параскева не толкнула дверь.
Председатель Радюшин, а это был он, долго стоял у порога, сминая в ладонях кепку и щуря и без того узкие темные глаза. Он стоял и смотрел на Степушку, а Параскева не трогала его вопросами и тоже молчала, зная повадки Азиата. Скажи ему сейчас: «Милости просим к столу», – так заупрямится, обязательно найдет неотложные дела и от порога уйдет, не посидев в гостях. Нельзя тревожить председателя в его мыслях, а какие думы у него в эти минуты, Параскева вроде бы догадывалась: того, маленького Степушку вспоминал он.
Радюшин скоро очнулся от раздумий, зашаркал ногами на половике, кряхтя, стал развязывать шнурки на ботинках, а Параскева подскочила и стала за руки оттягивать, мол, что вы, Николай Степанович, да проходите в ботинках, у нас и без того не прибрано и пол со вчерашнего дня не мыт. Такие поклепы возводила на себя Параскева, хотя на ярком клюквенном полу и пылинки не найти.
– Параскева Осиповна, не принуждайте, – густым голосом сказал Радюшин, топчась на зеркальном полу и рассматривая полосатые носки. – Пальцы отекать стали, они у меня на крашеном полу отходят. Ну, крестник, как дела?