Обработно - время свадеб
А на следующий вечер катались с угора на санках и Феколка будто ненароком подсела к Мишке, навалилась парню на плечи, шапку лисью долой, вцепилась в пшеничные волосы – ой, как хлебом пахнет. Но крепко сидит Мишка, только покряхтывает, сопит под Феколкиной грудью. А девка сомлела от любви, еще пуще воротит Мишку на сторону. Тот на санках не удержался, покатились в сугроб. Все перепуталось, переплелось. Да вздумалось еще Феколке толкнуть парня, пока тот собирался на ногах утвердиться.
Мишка было и сердиться начал, побежал за девкой, обжал за плечи. Жарко дышит Феколка и крепко стоит на ногах. Любила, бывало, Феколка бороться с братом, когда жив был тот, ничего ей тогда не надо, только дай побарахтаться. А с Мишкой вдвойне любо, ее тут не опрокинешь, как ни старайся. Кругом все хохочут, подзуживают, но хитро вьется девка лисой под руками, только длинная коса по глазам хлещет. Но уловила Феколка Мишкино отчаяние. Любовью своей уследила тот миг, когда может озлиться парень, и поддалась незаметно, качнулась в снег, глубоко утонула, только глаза, словно две сизые мухи, бьются. Мишка сверху лежит. Руки тонут в сугробе, а может, и вставать не спешит. Твердые щеки царапают Феколкины губы, и отдаваясь своей отчаянной радости, шепнула она Мишке: «Ты приходи вечером-то, а?»
Что было там, что было... Но только через неделю показалось Феколке вдруг, что парень к другой льнет. Ночью она ревниво плакала во сне, а утром, чуть свет, стала тесто месить, колобы тяпать. Ну и добавила туда приворотного зелья. Тут и Паранька, малая подруга, прибежала, на шею навесилась, у нее-то на уме совсем еще детство – десять лет девчонке на покров стукнуло. Поведала ей тайну Феколка и попросила Мишку позвать на чай, на колобы. А Паньке страшно стало – Мишка парень завидный, а вдруг с ним чего чудное случится, – вот и открылась девчонка ему: «Тебя Феколка присушить хочет. Ты колобов не ешь».
Парень обещался, но на чай не пришел, подкараулил Феколку на улице, когда та на посиделки шла, и при всех стеганул кулаком в лицо, да так, что упала она в снег и долго подняться не могла, а Мишка на всю деревню кричал: «Я тебе покажу, Морошина, как отраву мешать...»
А Феколка стояла на коленях, спутанные волосы закрыли лицо, она не могла и не знала, как возразить и как сказать, а только недоуменно шептала: «За што ты меня, Мишенька, за што?»
Через месяц поняла вдруг, что затяжелела от Мишки, ходила еще темными улицами, пугливо таилась за черными банями, глотала горький березовый дым и давилась слезами, когда слышала радостный Мишкин гогот: крутил парень вторую любовь.
Феколка вдруг стала домовитой. Волосы она не собирала в косу, а вязала лентой, и, когда тихая и спокойная сидела за прялицей, тихо шуршали смоляные жесткие волосы на расцветающей груди. Феколка слушала, как в ней полнится новая жизнь, гладила тяжелый острый живот, и если Феденька толкался (а Феколка знала, что будет Феденька) под самой грудью щекотно и неловко, то ласково укоряла: «Ишь, развоевался. Знать, свою работу ведет. Мужик растет».
Феколке было хорошо ныне и в избе: сумрачные тени казались обжитыми и домашними, шорохи на повети, ветер в трубе – детским голосом. Она и родила-то легко, за работой, что-то по хозяйству в избе вершила, у печи толкалась, тут и разрешилась... Феколка только раз и вскрикнула, привалившись спиной к кровати. Потом она еще долго держала Феденьку на руках, слушала вздох и не находила его, дышала в рот, а он был нем. Только через день взяли от нее Феденьку. Феколка убежала в лес, лежала там в моховых кочках, растерзанная горем, и чуть не одичала.
Но время – лучший лекарь. Вошла в ум Феколка, смеяться стала, не век же плакать. Жить надо. Полюбила Сеньку. У него были ржаные усы. Подарила Феколка возлюбленному братневы пимы, все уговаривала: «Иди-ко ты, Сенюшка, ко мне в принятые». А парень крутил рыжие усы, водку пил, а умом поминал: говорят на Кучеме, мол, Феколка-то детей душит.
– Приду-приду, – ласкался Сенька, но убирался за порог в непонятном страхе. Уж слишком жарка и ненасытна в ласках Феколка Морошина, «как есть дьяволица». Так вот однажды ушел Сенька и стал с тех пор стороной обходить Феколкин дом да напраслины на одинокую городить.
А Морошина уже для нового сына приданое шила, обвеличать Ванюшкой готовилась. Но и второго не пришлось кормить грудью, даже разочек не куснул Ванюшка маменькин полный сосок. Тогда почернела Феколка, пить стала. Родился яростный блеск в глазах, в те дни избу по пьянке спалили. И некому было пожалеть Феколку, когда и третий парнишечка не зажился, на восьмом месяце угас.
Так получилось, что среди людей стала Феколка рада и живой собачке. Она ходила по Кучеме настороженная, с сухим блеском в немигающих глазах, черный платок низко надвинут на лоб, как есть колдунья, а сзади, в двух шагах, на коротком поясном ремешке, черная, как ночь, сука с вислыми лохматыми ушами...
Еще долго убивалась-печалилась Феколка у своего сундука, где лежало наследство Феди, Ванюшки и Николки, потом крышку захлопнула с гулким треском, самовар наставлять не стала, теперь чай в горле застрянет комом.
– Альма, поди на кровать, – крикнула Феколка, толкая ногой собаку. Та сладко потянулась на полу, и когти застучали по половицам, потом прыгнула на деревянную кровать. – Ноги-то растяни, дурья башка, да голову на подушку положь.
Альма послушно расстелила на перине длинное вихлястое тело, острая голова лежала на подушке, и одним омытым слезой глазом благодарно смотрела на хозяйку. А Феколка старательно и долго возилась на приступке, раскладывая на горячей печи фуфайку и поддевки, чтобы не снилась всякая чертовщина, потом осторожно легла на жесткую свою постель и стала загадывать сон. Она уже забыла о своей недавней беде, тут вспомнились часовня и длинная вязкая дорога туда.
В избе было темно и тихо. И, странное дело, эту теплую тишину крохотного домика не нарушали ни звонкая капель из умывальника, ни жадная возня мышей.
А Феколке приснилось вдруг, как бежит она, молодая, горячая и потная от молодости, она бежит по снегу, а догоняет ее Мишка, длинный и нескладный. Он что-то непонятное кричит, и Феколка медлит шаг, ей так жарко в плюшевой жакетке, и она расстегнулась сразу на все пуговицы.
И тут Мишка догнал ее и хотел поднять, а Феколка заупрямилась, и столько в ней было силы, и стали они ломать друг друга, тяжело шагая по снегу, и все ближе смыкались рты, опаляя дыханием ждущие губы. И тут сердце сразу провалилось куда-то...
5
Молодое бабье лето началось с тепла. А если на Успенье солнце, то и до одиннадцатого сентября будет ведрено, по всем старым приметам. А ведь еще вчера сыпал сиротский дождь и позавчера, казалось, конца-краю ему не будет, так доживал свое август – жнивень.
А тут вдруг солнце, сквозь стекла совсем жаркое и палючее, словно июль на дворе, а не конец августа. Но на улице это солнце при сплошном голубом небе казалось уж слишком нарядным и грело бы вроде сильно, но тепло это отдавало холодом. «Надо же так», – вяло подумал Радюшин, сжимая плечи в фуфайке. Солнце грело глаза, но словно бы ледяной ветерок плотно окутывал и щеки, и лоб, не пуская по-настоящему тепло. А это значит, что пришло Успенье, ослепительно яркое и увядающее.
Трава хрумкала под сапогами, словно обмороженная инеем. Это уже поздняя трава, отава, сейчас она жесткая, как бумага. За рекой туман не успел растаять и под утренним солнцем свивался в невесомые струи, словно табачный дым. Первые лодки, тревожа белую воду, уходили на моторах на дальние пожни, а оттуда уже спускались другие, полные сена, похожие на зеленые речные дома. Трудное в Кучеме сено, здесь каждый клочок взят с потом и комарами в длительной месячной осаде; то, что нынче уже в зародах, это еще не сено, оно только числится для сводок как заготовленный корм. Но сегодня хитрое бабье солнце, а завтра придет с моря большая вода – моряна, ей эти километры не помеха, и зальет прибрежные пожни, возьмет с собой крестьянский труд и лихо расклеит сено по малым островам и мелям, навесит для острастки на ивняках.