Другие барабаны
В то время я старался не носить очков, поэтому разглядеть тетку как следует не сумел, к тому же мне было неловко на нее смотреть. Зоя сидела в ротанговом кресле-качалке, а Фабиу разминал ей ступни, устроившись рядом на полу, он все время это делал, совершенно нас не стесняясь. При этом вид у него был такой, будто еще минута — и он поднесет ее пятку к лицу и поцелует. В общем, дурацкий у него был вид, хотя лет ему было немало, мне он казался жилистым и узловатым, будто дубовый корень.
Агне вышла на террасу с бутылкой лимонада в руке и стала медленно пить, повернувшись спиной к дверям, я понял, что ей тоже неловко на них смотреть, и в первый раз подумал, что жить вдвоем с матерью не так уж плохо. Агне не знала ни одного литовского слова, кроме mamyte и ledai, хотя у нее было древнее литовское имя и волосы цвета слегка пожухшего сена, еще светлее, чем у моего школьного друга Лютаса. Удивительное дело, вокруг меня всегда, с самого детства, роятся светловолосые люди, будто стеклянные мотыльки Palpita vitrealis или бледные мотыльки Sitochroa palealis. При этом жена у меня черна как смоль, у матери на голове моток медной проволоки, а сам я не разбери что — зимой волосы мгновенно темнеют, а летом выгорают в соловую гриву.
Помню, как Лютас провожал меня в Лиссабон — мы весь день сидели в нашем подъезде на подоконнике и пили горькую настойку, двадцатиградусную. В тот день он принес мне свою кожанку, настоящую, шоферскую, с карманами на молниях, чтобы я не позорился за границей в своем старом пальто, а в придачу — горсть эстонских денег, выменянных в школе на марки. Эстонцы только что отчеканили белые однокроновые монетки, точь-в-точь совпадающие с немецкой мелочью по весу и размеру, их можно было опускать в торговые автоматы. Во Франкфурте у нас с мамой была пересадка на рейс португальских авиалиний, так что я потихоньку обобрал все автоматы в зале ожидания, набив карманы пачками «Мальборо» и пакетами соленого миндаля. Явившись к родственникам, я первым делом высыпал свою добычу на кухонный стол под удивленными взглядами тетки и Фабиу. Ладно, другого подарка у меня все равно не было. Если бы Фабиу знал, что не пройдет и шести лет, как я буду ночевать с его женой в номере отеля «Барклай», он, наверное, удивился бы еще больше. Он умер задолго до того, как это случилось, и тем самым лишился возможности отволочь меня на агору и засунуть в задницу редьку или колючую рыбину, а потом засыпать мне согрешившие части тела горячей золой — так в старину полагалось поступать с прелюбодеями.
Он умер в девяносто четвертом. В этом году в Сараево обстреляли рыночную площадь, в Мексике восстали индейцы, паром «Эстония» затонул, комета Шумейкера-Леви столкнулась с Юпитером, а я поступил в университет и поселился в облупленном общежитии на улице Пяльсони. В тот год я думать не думал о лиссабонской террасе, я начисто забыл о ней, и о тетке забыл, и о сестре, с которой в один из дождливых дней целовался под ковром между львиными лапами рояля. Я читал «Введение в египтологию» и ходил в гости к двум однокурсницам, снимавшим на окраине домик с печкой, потому что в общежитии было холодно и дуло изо всех окон. По дороге к девушкам я отрывал доски от чужих заборов или воровал угольные брикеты, однажды за мной погнался эстонец-хозяин, кричавший «Куррат! Куррат!», я бросил брикеты и побежал — просто, чтобы доставить ему удовольствие.
Когда меня вывели из дома, инспектор повернул рубильник на лестничной площадке, закрыл дверь моим ключом и опустил всю связку в карман моего пальто. Руки у меня были скованы за спиной, на меня сразу надели наручники, а один из полицейских даже придерживал сзади за плечо, как будто мне было куда бежать. Байша успела повязать мне теплый шарф, и я боялся, что он развяжется и упадет. В машину меня сажали с церемониями, зачем-то пригибая голову рукой, хотя дверца фургона была довольно высокой, в человеческий рост.
Этот жест напомнил мне движение конюха на ипподроме, которое я подсмотрел, когда был там прошлой зимой — с моим другом Лилиенталем, который едва только начал выходить на люди после нескольких месяцев на опиатах. Ему стало немного лучше, и он сразу потащил меня на ипподром, хотя добираться от его дома до Эшторила приходится с двумя пересадками. Мы искали жокея, который должен был подсказать несколько верных ставок, и долго бродили в пропахших мокрыми опилками закоулках конюшен. Наконец мы вышли к манежу и увидели, как мохнатого нервного пони гоняют по кругу вдоль проволочного забора.
Пони возмущенно мотал головой, подбрасывал круп и норовил треснуть седока о забор, за что тут же получал хлыстом по кончикам ушей. Когда жокей услышал свое имя, он спешился и подвел лошадку ко входу, чтобы поздороваться с Ли. Я заметил, что он сильно пригнул голову пони рукой в перчатке и стоял так, не отнимая руки все время, пока с нами разговаривал. Поймав мой неприязненный взгляд, он сказал, что делает это не со зла, а затем, чтобы лошадь знала, что урок не закончен, до стойла далеко и хозяин требует покорности.
В полицейском фургоне не было окон, и я смотрел в затылок инспектора, маячивший впереди, за узким грязноватым окошком. Затылок был плоским, даже приплюснутым, что говорит о жадности и упрямстве, а шея была кривой, что свидетельствует о живом уме. Осталось узнать, будет ли он зверствовать на допросе, подумал я, но тут машина замедлила ход, стукнули ворота, инспектор обернулся и кивнул мне на прощание:
— Идите, Кайрис. Дальше без меня.
Сержант дал мне знак выходить из фургона и повел вперед, пригнув мою голову рукой в перчатке, так что я увидел только площадку, засыпанную гравием, а потом — выложенную серыми плитами дорожку и ступени крыльца. У самой двери я поднял голову и прочел: Полицейский департамент номер шесть. И чуть пониже: кальсада дос Барбадиньос. Странно, что мы ехали так долго, в этом районе мне приходилось бывать у знакомого антиквара, и я ходил сюда пешком, с парой подсвечников под мышкой или граненым графином, завернутым во фланель. На крыльце сержант скривился, как будто вспомнил что-то неприятное, достал из кармана бумажный мешок, расправил и ловко надел мне на голову:
— Извини, брат. Такие здесь порядки.
Я спокойно стоял у двери, прислушиваясь к его удаляющимся шагам. Хлопнула автомобильная дверца, кто-то засмеялся, потом завелся двигатель, зашуршал гравий. Почему они повезли меня на северо-восток, разве в альфамском участке нет своего отдела убийств? Вероятно, потому, что я иностранец, а здесь какой-то особый отдел для провинившихся иммигрантов. Дверь открылась, меня взяли за наручники и потянули внутрь. Конспираторы хреновы, начитались про Гуантанамо, сказал я, и тут же получил тычок под ребра. Похоже, отсюда дорога только в аэропорт и домой, в Литву, в тюрьму на улице Лукишкес, думал я, пока шел по бесконечному коридору. Конвойный придерживал меня за плечо и негромко предупреждал: лестница, стоять, направо.
Я ожидал жестокого допроса, но меня отвели на второй этаж, сняли с головы мешок, втолкнули в камеру с бетонной скамейкой, вырастающей прямо из стены, сняли наручники и оставили одного. Даже обыскивать не стали, а могли бы неплохо поживиться. Сидеть на бетоне было холодно, так что я стал ходить вдоль стены, зачем-то считая шаги, через три тысячи шестьсот шагов мне принесли одеяло и матрас, набитый чем-то вроде гречневой шелухи. Я вытянулся на скамейке лицом к стене, увидел перед собой слово bananaи закрыл глаза.
Подумаешь, бетонная скамья. В позапрошлом году, когда я был во Флоренции, мне приходилось спать на антресолях шириной с половину плацкартной полки. Так вышло, что я жил в дешевой квартире в районе реки Арно, где ванна стояла посреди кухни, спальни вообще не было, а на антресоли вела библиотечного вида шаткая лесенка. Я долго не мог привыкнуть и, просыпаясь, резко поднимался в постели и бился головой о дубовую перекладину потолка. Через неделю мне показалось, что на двухсотлетней балке образовалась вмятина, еле заметная, но вполне понятного происхождения. Меня это почему-то обрадовало: я подумал о тех, кто поселится здесь после меня, они будут смотреть на дубовую балку и усмехаться, думая о прежнем постояльце.