Беременная вдова
Кит пытался вычислить, где его место в цепи бытия. Она снова обернулась и поднялась еще выше. Он закрыл глаза и увидел ее целиком, законченной, в ее покрове — в обтягивающем комбинезоне ее юности.
* * *В тот день они спустились по крутой тропке к деревне, чтобы пройтись, подержаться за руки и побыть парочкой вдвоем — Лили и Кит. Глубокие улицы, разбитые булыжники мостовой, тени, темные, как фиги, все тихо в час сиесты, отданный негромкому журчанию пищеварения. Граффити, намалеванные белым: «Mussolini На Sempre Ragione!» — «Муссолини всегда прав!». Над их головами, заметная почти с любого наблюдательного поста, стояла артритическая шея Санта-Марии. Было пять часов, и колокола мотались и раскачивались. Шанс пройтись, подержаться за руки и побыть парочкой, пока еще есть время.
— Смотри, — сказал он. — Это не собака. Это крыса.
— Нет, — ответила она. — Вполне приличная собачка.
— Она даже не желаетбыть собакой.
— Перестань. Ей за тебя стыдно.
— На самом деле вид у нее такой, будто ей и впрямь чуть-чуть стыдно.
— Так оно и есть. Бедняжка. Какая-то разновидность таксы. Или терьера. Мне кажется, помесь.
— Возможно. Мама была собакой, а папа — крысой.
Зоомагазин гордо щеголял двойным фасадом: в левой витрине — зверинец за решеткой (котята, ерзающие хомячки, одинокий ошарашенный кролик), в правой, захватив себе весь отсек, — крыса в нарядном синем ошейнике плюс пластмассовая кость, плетеная корзина и красная бархатная подушечка, на которой та привычно примостилась. Они уже не в первый раз останавливались, чтобы ею полюбоваться. Размером с крысу, серая шерсть короткая и одновременно грубая, усы подергиваются, глаза малярийные, розовое рыльце и хвост, похожий на толстого дождевого червя. Кит спросил:
— Много ли ты знаешь крыс, живущих в подобном стиле? Потому-то у нее такой вид, будто ей стыдно.
— Они играют на корте в его замке, — внезапно произнесла Лили. — Считается, что он — прекрасный спортсмен. Она говорит, если он ей хоть самую капельку понравится, она непременно подумает насчет этого.
Кит услышал свой голос:
— Нет. Разве это честно по отношению к Тимми?
— Ну, Тимми, можно сказать, сам виноват. Ему надо быть здесь. Я же тебе говорила, как ей неймется. Прямо невтерпеж.
— Невтерпеж?
— Невтерпеж. Гляди. Это признак того, что ей стыдно.
— Вот видишь? — сказал он. — Собаке бы стыдно не было. Тогда я не понимаю, что с Шехерезадой. Стыдно может быть только крысе.
— Чего ты не понимаешь? Собаке может быть стыдно. Когда ее все то и дело принимают за крысу.
Он обернулся и сказал:
— Полгода назад она была девушкой с дорожным знаком в руке, помогала школьникам переходить улицу. И развозила обеды на грузовике. Я бы перед ней даже выругатьсяне решился.
— Но она стала другой. Она изменилась. Ты бы ее теперь послушал — секс, секс, секс. В ней теперь настолько больше женского.
Он вспомнил Лилино описание ее, Лили, первого раза, с французским студентом в Тулоне, и как она шла по пляжу на следующее утро и думала: господи, я женщина…Пробудилась к женственности. Это то, что психологи называют «плотским днем рождения»; плотский день рождения — это когда с тобой происходиттвое тело. У ребят это — первый раз — было не так; первый раз — просто нечто такое, с чем надо покончить. Его пронзило чувство беспомощности, и он потянулся к Лилиной руке.
— Ах да, — сказал он. — Когда приедет Глория Бьютимэн, ты должна притворяться, будто ничего не знаешь про день ее позора.
— С Вайолет бывает что-то похожее, когда она выпьет, да?
— Да, но с ней бывает что-то похожее и тогда, когда она не пьет. Запомни. Мы не должны шельмовать Глорию. Знаешь, Лили, что это означает — шельмовать?
— Ну, валяй.
— От латинского «traducere». «Проводить перед другими, выставлять на посмешище». Шельмовать — то, что происходило с древними героями. Ты давай отсмейся, поглазей вволю. Чтобы Глорию не шельмовать.
— Видишь, лает. Это собака.
— Чего она хочет, так это снова стать крысой. — Хочет уйти от всего этого. Без фанфар — скромное возвращение в царство грызунов. — Она хочет уйти от бархатной подушечки и пластмассовой кости. Хочет взбежать по водосточной трубе.
— Какой ты противный. Видишь, она лает. Следовательно, это собака.
— Это не лай. Это писк.
— Это определенно визг. Ей стыдно за тебя. Ты ее хочешь ошельмовать. Она лает на тебя. Так она тебе пытается сказать: отвали.
Они пошли по дорожке, что карабкалась вверх по склону (и ныряла под дорогу, и выкарабкивалась наружу на той стороне), и увидели Шехерезаду — в процессе выхода из кремового «роллс-ройса». Она на секунду склонилась к окну — ее зеленая юбка оттопырилась; потом она стояла и махала вслед рванувшейся вперед машине. На миг Киту показалось, что машина без водителя, но тут высунулось бронзовое предплечье, им лениво поразмахивали, потом оно убралось.
— Ну что? — спросила Лили, когда они встретились с Шехерезадой у ворот.
— Сказал, что любит меня.
— Не может быть. На какой стадии?
— В первом гейме первого сета. Счет был по пятнадцати. Завтра он приходит обедать. Причем у него множество планов.
— И что?
— Он был бы абсолютным идеалом, — сказала Шехерезада, скорчив плаксивую рожицу. — Если бы не одна только мелочь.
* * *«Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы // Новые».
Я согласился с Китом, когда он решил, что ее красота наступила, прибыла, только что с корабля… Лет семь или восемь назад Кит сказал своей сестре: «Ты теперь так быстро растешь, Ви. Давай немножко посмотрим на твою руку и попробуем засечь, как она растет». Они все смотрели и смотрели, пока им на самом деле не показалось, будто ее рука ощутимо дернулась вперед. Дар Шехерезады все еще пульсировал на подходе. Только что с корабля, но с каждым днем их, даров, становилось больше. Она повернулась, чтобы уйти назад, на пристань, грузчики закричали: «Signorina, signorina», — и появился еще целый сундук шелков, красителей и специй. Английская розочка, однако оживленная тем, что ни с чем не спутаешь, чем-то американским, более твердым и ярким — приток драгоценных металлов из Нового Света. В ней почти не осталось места, куда все это можно было бы положить, — непонятно было, как же все это поместится.
Менялся и Кит — однако не внешне… Тут, в замке, если идти его каменными коридорами, эхо было громче шагов, и попадались разрывы, вызванные жалкой леностью скорости звука. Синкопированные шаги. Хелло. Эхо. И к тому же постоянно было видно собственное отражение: в неожиданных местах, в шикарных, подернутых рябью зеркалах, разумеется, а еще в серебряных тарелках и супницах, в лезвиях и зубцах увесистых столовых приборов, в пластинах лат, в толстых освинцованных окнах после наступления темноты.
Внутренне Кит менялся. В нем появилось нечто такое, чего не было прежде.
— Ну? Так чем же плох Адриано? — спросил он Лили тем вечером в салоне.
— Не скажу. Погоди, сам увидишь. Все, что могу сказать, — он очень хорош собой. С превосходно выточенным телом. И очень интеллигентный.
В раздумье глаза Кита двинулись вбок.
— Ну да, у него ужасный смех и очень высокий голос. — Лили серьезно покачала головой.
Он подумал еще и сказал:
— Ну да. Он чокнутый.
— Нет. Это ты чокнутый. При этом в тебе даже теплоты нет.
Кит пошел в кухню.
— Чем плох Адриано? — спросил он Шехерезаду.
— Я обещала Лили, что не скажу.
— Это что же, э-э, непереносимо? Его недостаток?
— Да я сама не знаю. Посмотрим.
— Он что…
— Хватит вопросов. Не искушай меня. А то я расколюсь. Сегодня со мной такое уже произошло один раз. Проболталась.
* * *Тем вечером за ужином он провел мысленный эксперимент, или чувственный эксперимент: впервые посмотрел на Шехерезаду любовными глазами. Словно он ее любит, а она любит его в ответ. Выказывая дружеские чувства Лили, Уне и Уиттэкеру, он смотрел на Шехерезаду — так часто, как только смел, — любовными глазами. А что они видят, эти глаза? Они видят нечто эквивалентное произведению искусства, видят ум и талант и захватывающую сложность; минуту за минутой он представлял себе, что сидит в приватном зале для просмотра, что он — свидетель первого представления незабываемой спонтанности. За кадром этого фильма режиссер, гений с тяжелой судьбой (и, вероятно, итальянец), поступал мудро — спал с этим великим открытием. Ну конечно. Смотрите, как он ее подсветил. Сразу видно.