Беременная вдова
— Она не леди. Она из почетных. Ее папа был виконт. Ты хочешь сказать, она относится к тебе, — добавила Лили, — прямо-таки как будто ты не болван.
— Ага. — Он говорил о классовой системе, но думал о системе внешности — о системе красоты. Произойдет ли когда-нибудь революция во внешности, в результате которой последние станут первыми? — Полагаю, так оно более-менее и есть.
— А аристократов ты хвалишь и говоришь им спасибо, потому что знаешь свое настоящее место. Хороший ты болванчик получаешься.
Кит не хотел бы, чтобы у вас создавалось впечатление, будто он все время подмазывается к девушкам из аристократии. В последние годы (следует отметить) он потратил львиную долю свободного времени на то, что подмазывался к девушкам из пролетариата — а потом к девушкам, точнее — девушке, из трудовой интеллигенции (Лили). Из этих трех слоев девушки из народа были самыми большими пуританками. Девушки из высшего класса, по словам Кенрика, были самыми развратными или, как они сами выражались, самыми быстрыми, еще быстрее, чем девушки — представительницы среднего класса, которым, разумеется, в скором времени предстояло их обогнать… Он вернулся к обитой кожей софе, где читал «Клариссу» и делал заметки. Лили сидела в шезлонге, перед ней лежало нечто под названием «Интердикт. О наших законах и их изучении». Он произнес:
— О-о, я вижу, тебе это пришлось не по душе, да? Ах ты господи.
— Ты садист, — сказала Лили.
— Нет. Как можно заметить, с другими насекомыми я не ссорюсь. Даже с осами. А пауков прямо-таки обожаю.
— Ты даже до деревни дочапал, аэрозоль купить. Чем тебя мухобойка не устраивает?
— От нее остаются жуткие пятна.
Муха, которую он только что смертельно оросил, теперь вытягивала задние лапки, будто старая собака после долгого сна.
— Тебе нравится медленная смерть, вот и все.
— Интересно, Шехерезада ведет себя как парень? Она развратная?
— Нет. Я гораздо развратнее ее. В количественном отношении. Ну, ты понимаешь. Сначала она, как и все, лизалась и обжималась. Потом пожалела парочку придурков, которые писали ей стихи. И сама была не рада. Потом какое-то время ничего. Потом Тимми.
— И все?
— Все. Но теперь она цветет, ей не сидится на месте, и от этого у нее появились всякие идеи.
По словам Лили, у Шехерезады имелось объяснение особого ее превращения. В шестнадцать лет я была симпатичной, якобы поведала она , но после того, как погиб отец, сделалась незаметной дурнушкой — наверное, потому, что хотела спрятаться.Стало быть, ее внешность, наружность была подавлена или замедлена в развитии смертью отца. Случилась авиакатастрофа, прошли годы. Туман постепенно растаял и исчез, и ее физические достоинства, собранные вместе и кружащие в небе, теперь смогли приблизиться и сесть на землю.
— Какие идеи?
— Расправить крылья. Только она все равно не знает, какая она красивая.
— А про фигуру знает?
— Да нет. Она думает, все это пройдет. Так же быстро, как пришло. Как же ты ни одного не читал?
Помимо сексуальной травмы, впереди Кита ждал целый чемодан книг для дополнительного чтения.
— Чего не читал?
— Английских романов. Русские читал, американские. А английских — ни одного.
— Какие-тоанглийские романы я читал. «Сила и слава». «Мерзкая плоть». Только «Перегрина Пикла» и «Финеаса Финна» не читал. Да и вообще, с какой стати? А «Кларисса» — это кошмар.
— Раньше надо было думать, когда менял специальность.
— М-м. Ну, я всегда был скорее человеком поэзии.
— Хорош человек поэзии. Насекомых мучает. Знаешь, насекомым ведь тоже больно.
— Ну да, но не очень. — Он продолжал смотреть, как его жужжащая жертва вращалась буравчиком вокруг своей оси. — Как мухам дети в шутку, Лили, нам боги любят крылья отрывать [13].
— Говоришь, тебе пятна не нравятся. Да ты же просто любишь смотреть, как они корчатся.
Разве Кит Ниринг ненавидел всехнасекомых? Бабочки и светляки ему нравились. Но бабочки — это мотыльки с усиками, а светляки — мягкотелые жуки с люминесцентными органами. Порой он представлял себе, что Шехерезада похожа на них. Ее органы светятся в темноте.
* * *Кит завел привычку подниматься около полудня на башню, почитать английский роман — и немного побыть в одиночестве. Это его посещение спальни обычно совпадало с душем, который Шехерезада обычно принимала перед обедом. Он слышал его, этот душ. Тяжелые капли воды издавали звук, словно шины автомобиля по гравию. Он сидел, держа на коленях страдающую ожирением книгу в мягкой обложке. Потом, выждав пять страниц, шел умываться.
На третий день он отвел щеколду и нажал на дверь ванной, но она не поддалась. Он прислушался. Через минуту потянулся тяжеловесной рукой к колокольчику (почему в этом ощущалась такая значительность?). Опять тишина, щелчок задвижки вдалеке, шаркающая поступь.
Потеплевшее лицо Шехерезады, обращенное к нему, лучилось из складок толстого белого полотенца.
— Вот видишь? — сказала она. — Говорила я тебе.
Губы: верхняя столь же полна, сколь и нижняя. Ее карие глаза и равновесие их взгляда, ее ровные брови.
— И это не в последний раз, — продолжала она. — Обещаю.
Она крутнулась, он последовал за ней. Она повернула налево, он наблюдал, как они втроем удаляются, настоящая Шехерезада и симулякры, скользящие по стеклу.
Кит остался в зеркальной букве L.
…«Пугало, может быть, мечта». Сколько часов, таких счастливых часов провел он со своей матерью, Тиной, за этой игрой, «Пугало, может быть, мечта», в баре «Уимпи», в кофейне («Кардома»), в кафетерии в стиле ар-деко.
— Что ты думаешь об этой парочке, мам? Вон там, у музыкального автомата?
— Парень или девушка?.. М-м. Оба — «может быть, но вряд ли».
Они раздавали оценки не только незнакомцам и прохожим, но и всем, кого знали. Как-то днем, когда Тина гладила, он сделал — а она поддержала — утверждение о том, что Вайолет — видение, достойное занять свое место рядом с Николасом. Потом одиннадцатилетний Кит спросил:
— Мам! А я — «пугало»?
— Нет, милый. — Она отвела голову на дюйм. — Нет, мой хороший. У тебя лицо похоже налицо , вот что я тебе скажу. Оно полно выражения. Ты — «может быть». «Очень может быть».
— Ну ладно. Давай какую-нибудь тетеньку.
— Какую тетеньку?
— Давину.
— О! «Мечта».
— М-м. Высокая мечта. А миссис Литтлджон?
Однако он, по сути говоря, более или менее примирился с собственным уродством (а в школьном дворе стоически откликался на прозвище «Клюв»). Потом все изменилось. Событие, которое должно было произойти, произошло, и все изменилось. Изменилось его лицо. Челюсть и в особенности подбородок утвердились, верхняя губа утратила клювоподобную твердость, глаза стали яснее и шире. Позже он придумал теорию, которой предстояло волновать его всю оставшуюся жизнь: внешность зависит от того, насколько ты счастлив. Лишенный расположения к окружающим, обиженный с виду мальчик, внезапно он сделался счастливым. И вот теперь здесь, в Италии, в подернутом рябью, крапчатом зеркале отражалось его лицо — приятным образом лишенное дефектов, твердое, сухое. Юное. Он был достаточно счастлив. Был ли он счастлив достаточно для того, чтобы пережить экстаз феномена Шехерезады — жить с этим экстазом? Еще он полагал, что красота при близком и длительном контакте в легкой степени заразна. Это было общее мнение, и он его разделял; он хотел испытать красоту на себе — быть узаконенным красотой.
Кит сполоснул лицо под краном и пошел вниз к остальным.
Холодные, сырые облака кружились над ними и повсюду вокруг них — и даже под ними. Ломти серого пара отделялись от вершины горы и лениво соскальзывали вниз по склонам. Казалось, они лежат на спине в канавках и водостоках, отдыхая, подобно изнуренным джиннам.