Стрела времени
Возможно, под влиянием садово-огородных работ наши уединенные занятия сексом в последнее время до неузнаваемости оживились. Недостающий компонент, дополнительное вещество отыскивается, конечно, в туалете. Или в мусорном ведре.
Где бы мы с Тодом были без туалета? Где бы мы были без всего этого мусора?
По вечерам матери приносят Тоду своих младенцев. Тод не поощряет этого – но он ведь такой жалостливый. Женщины расплачиваются с ним антибиотиками, от которых частенько, бывает, ребенок и мучается. Из жалости жестоким надо быть. Малышам не лучше, когда их уносят, всю дорогу они старательно ревут. А мамаши совершенно расклеиваются: они уходят отсюда рыдая. Это можно понять. Я понимаю. Я знаю, как исчезают люди. Куда они исчезают? Не спрашивайте. Никогда не задавайте этот вопрос. Это не ваше дело. Маленькие ребятишки на улицах все уменьшаются и уменьшаются. В какой-то момент появляется необходимость усаживать их в коляску, потом носить в рюкзачке на спине. А еще их держат в руках и тихонько успокаивают – конечно, им ведь так тоскливо уходить. В последние месяцы они больше всего плачут. И уже больше не улыбаются. Потом мамаши отправляются в больницу. Куда же еще? В ту комнату входят двое, в ту самую комнату, с хирургическими щипцами и испачканным фартуком. Входят двое. А выходит только одна. О, бедные матери! Видите, каково им приходится во время долгого прощания, долгого прощания с детьми.
Ну, наконец-то.
Теперь, когда это наконец началось, во мне бушует сильнейшее негодование. Почему Тод так попусту растрачивал мою жизнь? Накануне вечером мир разверзся и обнажил свою глубину и цвет. И душа тоже раскрылась. Мы – не двухмерные существа, у нас есть объем и глубина, с извивающимися в ней водорослями и придонными рыбами. Я так понимаю, что и все вокруг такие же, трогательно – нет, душещипательно – ранимые. Нам негде укрыться.
Любовь застала меня не совсем врасплох – меня честно предупредили. О приближении любви возвестила целая пачка новых любовных писем. Это не были письма от Айрин. Это были письма к Айрин. Написанные Тодом. Его ровным приземистым почерком. Они появились, конечно, из мусорки, из внутренностей десятигаллонного пластикового мешка. Тод пошел в гостиную и, присев, положил перевязанную красной ленточкой пачку себе на колени. Достал свою черную шкатулку. Посидев так, он вынул наугад одно письмо из середины пачки и уставился в него невидящим, расфокусированным взглядом. Вот что я смог разобрать:
Моя дорогая Айрин!
Еще раз спасибо за подушечки. Мне они действительно понравились. Они согревают комнату и делают ее «уютнее»… совершенно угробить. После яичницы лучше заливать сковородку холодной водой, а не горячей… Тебе не следует особенно беспокоиться по поводу вен. Пигментации нет. Отеков тоже. Помни, ты мне нравишься такая, какая ты есть… Я, как всегда, с нетерпением буду ждать встречи с тобой во вторник, но, может быть, удобнее было бы в пятницу…
Тод решительно повернулся к своей шкатулке. Фотография, которую он искал, была вся смята и изломана, но он быстро расправил ее, стиснув в кулаке. Да-а, подумал я. Так вот она какая. Не весенний цыпленок. А большущая старая клушка. Улыбается, одета в коричневый брючный костюм. Уходя в тот вечер на работу, Тод оставил письма у порога, упаковав в белую картонку из-под обуви, на которой кто-то – по-видимому, Айрин – вывел: «Черт с тобой». Это не очень-то походило на добрый знак. Но ведь и письмо Тода, по-моему, тоже было не очень-то вдохновляющим.
Через пару ночей он проснулся в предрассветный час, дрожа от озноба. «Акус-с», – простонал он. В последнее время он иногда так постанывал: Акус, Акус. Я подумал было, может, это кашель, или сдавленная отрыжка, или просто какая-нибудь новая некрасивая причуда. Потом я уловил, что же именно произносит наш Тод. Он слез с кровати и открыл окно. И началось. Волнами, едва уловимыми порывами комната стала наполняться теплом и запахом другого существа. Самое удивительное – сигаретным дымом! – а насчет сигарет у Тода особый пунктик, невзирая на все эти его периодические папироски. Что-то пахнущее сдобой и конфетами, что-то сладковатое и старое.
То были запахи, которые она посылала через весь город… Тод неторопливо выбрался из пижамы и надел свой ворсистый халат. Потом он с неловким видом измял постель. А еще он приготовил сигарет, по крайней мере ей, наполнив блюдце окурками и пеплом. Мы закрыли окно, спустились вниз и стали ждать.
Выйти вот так, в шлепанцах, во двор и стоять на мокрой дорожке было признаком хорошей формы и – осмелюсь предположить – для Тода довольно романтично. Хотя настроение у него на том этапе, надо признаться, больше всего напоминало утомленное разочарование. Очень скоро мы услышали ее машину, скользкий звук ее приближения, и увидели пару красных огоньков в конце улицы. Она припарковалась, с грохотом открыла дверцу машины и вылезла. Я был немного ошеломлен, когда она двинулась через дорогу лицом вперед, покачивая головой скорбно или отрицательно. Действительно, большая старая баба. Айрин. Да уж.
– Тод? – сказала она. – Ну вот. Теперь ты рад?
С радостью или без оной Тод провел ее в парадное, держась впереди. Она сдернула пальто, пока Тод взбирался вверх, а потом, топоча, последовала за ним. Признаюсь, я был обескуражен. Мне было больно. Потому что у меня это было в первый раз. Называйте меня дураком, называйте мечтателем – но я-то надеялся, что все будет красиво. Так нет же. Мне надо было встретиться с ней в самый неподходящий день. У нее тоже душа была явно не на месте. Но неужели мы не сможем все уладить? Мы с Тодом отдыхали полулежа на измятой постели, когда Айрин вошла в комнату, прижимая к глазам скомканную бумажную салфетку, и назвала нас куском дерьма.
Затем она принялась раздеваться. О, женщины!
– Айрин, – урезонивал ее Тод. – Айрин, Айрин. Она поспешно, будто наперегонки со временем, разделась; но быстрота ее движений не имела никакого отношения к страсти. Говорила она также очень быстро, и плакала, и качала головой. Большая старая бабка в большом белом свитере, больших белых штанах. Груди ее образовывали могучий выступ, треугольный, аэродинамической формы, державшийся в приподнятом положении чем-то вроде переносной заплечной лебедки со стальным тросом. В сторону полетел панцирь ее корсета. Потом эта большая белая туша иноходью двинулась ко мне. А мне подумалось, что у нее белые одежды. О чем она, Айрин, говорила то шепотом, то недоговаривая слов, то заглушая их всхлипами? Вкратце вот о чем: что мужчины либо слишком тупые, либо слишком резкие – середины нет. Слишком тупые или слишком умные. Слишком невинные, слишком преступные.
– Это глупая шутка, – сказал Тод, когда она повернулась и посмотрела на нас– Ты же знаешь, я это не всерьез.
Казалось, Айрин смягчилась. Она вся осела, опустилась и устроилась рядом, большая и неуклюжая, и моя рука протянулась к белой рыхлой мякоти ее плеча. Потрясающая близость. Никогда, никогда до сей поры… Она нервничала, была напряжена (да и я тоже); но кожа у нее мягкая. Потрогай ее. Она того стоит. Она очень приятная на ощупь.
– Прекрасно, – сказал Тод. – Тогда можешь проваливать.
Слова эти, к счастью, произвели на нее успокаивающее действие, но в голосе все еще звучал испуг, когда она произнесла:
– Обещаю.
– Обещаешь?
– Никогда.
– Не скажешь?
– Но я никому не скажу.
– Ой, какая чушь, – сказал Тод. – И вообще, кто тебе поверит? Ты слишком мало знаешь.
– Иногда я думаю, ты не порываешь со мной по одной-единственной причине. Ты боишься, что я все расскажу.
Оба замолчали. Айрин придвинулась ближе, и разговор принял другое направление.
– Жизнь, – сказал Тод.
– Что? – спросила Айрин.
– Господи, да какая разница. Все это дерьмо.
– Почему? Потому что я недостойна, да?
– А вот об этом никогда больше не говори.