Ближний берег Нила, или Воспитание чувств
Мальчик послушно брал в руки четки, перебирал несколько бусинок, тихо клал на место.
– Еще что-нибудь показать? – с готовностью спрашивал майор.
Нилушка понуро кивал головой и разглядывал предложенное, толком не видя и не слыша старательных разъяснений отца. Когда мама, а чаще бабушка за каким-нибудь делом выкликали его, он пулей вылетал из комнаты, и даже пытки у рояля были ему в радость.
Ночью, выйдя в туалет, он услышал обрывок разговора, который вели на кухне взрослые. Солировал майор:
– …повышенная солнечная активность, и врачи настоятельно рекомендуют родителям детей с ослабленным здоровьем этим летом воздержаться от их вывоза на Черноморское побережье. Прекрасные места для детского отдыха есть и в средней полосе России, на Карельском перешейке и в Прибалтике… Это я, дорогие женщины, к тому, что не худо бы еще раз все взвесить. Сами же говорите – ребенок перенес бронхит…
До сознания Нилушки дошло только слово «черноморское», и тут же защемило в груди. Еще зимой мама обещала свозить на Черное море, и так аппетитно про это море рассказывала.
– Вам не стоило утруждать себя чтением, Роман Нилович, – отвечал четкий, ледяной голос бабушки. – Ваша мысль предельно ясна и без газетных слов. Я прекрасно понимаю, что вдвоем с Ольгой отдыхать вам будет куда вольготнее и спокойнее. Не стану возражать. При таком подходе всем будет только лучше, если мальчик отправится в деревню с Аглаей Антоновной и со мной. И в первую очередь ему самому.
– Но, Александра Павловна, я вовсе не это имел в виду…
– Ах, мама, но тебе же будет трудно управляться и с Нилом, и с бабушкой. К тому же я обещала Нилушке…
Ольгу прервал громкий рев из туалета:
– Не хочу на море, не хочу на море, хочу в Толмачево! С бабушкой! И с бабуленькой!
Майор не сдержал вздох облегчения.
Когда Нилушку привезли из деревни, отец был уже в Китае. На следующее лето мама сама летала к нему и привезла себе, сыну и бабушке много красивой одежды.
V
(Ленинград, 1982)
– Насколько я понимаю, вы в этот период получаетесь как бы безотцовщиной при живом отце. За такое короткое время ни вы не успели принять и полюбить его, ни он вас; вы встретились и расстались совсем чужими людьми, а ваши домашние это положение ничем, можно сказать, не облегчили.
– Там все друг другу чужие.
– Три поколения, три женщины, холодные как парки… – пробормотал Евгений Николаевич. – Клото, Лахесис, Атропос…
– Что вы сказали?
– Так, ничего… Бабушка ваша мне понятна и объяснима. А вот мать…
– Я не хочу никого судить, да и не имею права. Ольга Владимировна – выдающаяся, почти великая певица; талант, полностью раскрытый и реализованный, – без намека на иронию сказал Нил. – Она живет только оперой, а все, что не есть опера, для нее существует лишь фоном, где-то там, на самой периферии сознания.
– В том числе и единственный сын?
– В том числе и единственный сын, – подтвердил Нил. – Только винить ее в этом – все равно что пенять на луну за то, что не греет. Теперь-то я понял, а прежде сильно обижался… Пожалуй, единственное, в чем ее можно упрекнуть, – что она вовремя не осмыслила свой жизненный вектор и допустила мое появление на свет…
VI
(Ленинград, 1963)
Минуло два года. Мамина слава крепла, ей присвоили звание заслуженной артистки, а потом вызвали в Москву и наградили медалью. Сразу по возвращении они с бабушкой затеяли большую перестановку, поскольку теперь маме нужна была отдельная комната для отдыха и занятий. Для начала Нилушку выселили из его с мамой спальни, куда тут же запустили мастеров, обивших стены специальными звукоизолирующими панелями и поставившими новую дверь, обтянутую чем-то толстым и мягким. Его кровать выкинули на помойку, заменив ее новым раскладным диваном, а диван, вместе с его столиком и ящиком с игрушками, затолкали в угол гостиной.
Но и этот угол не стал для него тихим прибежищем – вскоре в гостиную перекочевал бабушкин рояль, и сюда с утра до позднего вечера стали ходить ученики. Учеников у бабушки заметно прибавилось, и, хотя она вдвое увеличила плату за обучение, попасть к ней могли далеко не все желающие – еще бы, брать уроки у матери самой Баренцевой! Бабушка уже не могла позволить себе проводить занятия в своей комнате, где теперь безвылазно находилась бабуленька, вконец одряхлевшая и утратившая последние признаки презентабельности и транспортабельности. Ни приласкать правнука, когда он, изгнанный из других комнат, забредал в ее старческую обитель, ни сказать ему что-нибудь хорошее она не могла, если вообще когда-нибудь умела. С другой стороны, была уже не в состоянии шипеть и шпынять – и на том спасибо. Даже детский сад, куда его вскорости определили, чтобы зря не болтался под ногами, казался, по сравнению, мил и приятен, и домой возвращаться было ой как тяжко.
Но зимой садик закрыли на ремонт, а детей перевели в другой, в четырех трамвайных остановках. Нилушку решили туда не водить – далеко, к тому же мальчику всего через полгода в школу. Теперь, в оставшееся от платных учеников время, бабушка занималась с ним не только музыкой, но и арифметикой, чистописанием; на ручонках, непривычных еще к перу, не сходили чернильные кляксы и синяки от злой бабушкиной линейки. Шарлотта Гавриловна со своими ветхими учебниками стала приходить и днем.
– Nil! – все чаще шипела она. – Cesse-la! Tiens enplace! [8]
Он ненавидел французский язык, ненавидел Шарлотту, ненавидел бабушку. «Она же такая старая! – думал он, забившись в уголок. – Ей пятьдесят восемь лет! Ну почему она все никак не умрет?!»
Мама то пропадала в своей опере, то целыми днями лежала на тахте в звуконепроницаемой комнате, то вовсе исчезала на несколько недель. Это называлось «гастроли». Оттуда она всякий раз привозила сыну что-нибудь интересное – яркие, красивые игрушки, большие книжки с множеством цветных картинок и непонятным текстом, пушистые свитера и нарядные костюмчики, невиданные сласти – белый, как молоко, шоколад, плоские, почти прозрачные конфетки, которые так и таяли во рту, сочную жевательную резинку. Нилушка радовался подаркам и мечтал, чтобы мама уезжала почаще. И еще – чтобы самому поскорее вырасти и тоже поехать на гастроли, где делают столько всего замечательного.
Один раз мама взяла его с собой в оперу. Они долго ехали на трамвае, и это было интересно. Вышли у громадного красивого дома, но пошли не туда, где широкие ступеньки и много высоких стеклянных дверей и большие-большие афиши с обеих сторон (на одной Нилушка, влекомый за руку озабоченной, опаздывающей мамой, успел с гордостью прочесть «з. а. РСФСР О. В. Баренцева»), а свернули за угол и нырнули в узкую коричневую дверь с надписью: «Служебный вход». За дверью на стуле сидела старая тетенька в берете и ловко перебирала спицами. Тетенька пробежала по ним взглядом, кивнула равнодушно и продолжила вязание, никак не прореагировав на тихое «здравствуйте», которое выдавил из себя воспитанный мальчик Нилушка.
– Вовсе не обязательно здороваться со всеми подряд, – на быстром ходу поучала мама, проволакивая его по высокому, но узкому коридору. – Народу здесь…
Действительно, народу было порядочно, и самого разного. Вот навстречу им вылетела целая стайка девчонок в белых балетных платьицах, едва ли старше Нилушки, пискливо переговариваясь, пролетела мимо. Вот из-за поворота выскочили два дядьки в серых замызганных халатах, едва не зацепив Нилушку длиннющей стремянкой. Вот они сами пронеслись мимо еще одного дяденьки, маленького, толстого и лысого – он стоял, выставив вперед руку, и сосредоточенно выводил высоким, козлиным голосом:
– Ля-а-а-а-а! А-а-а-а-а!.. Оля, в местком загляни-и-и!
– Ладно, Прокопий, потом… – пропела в ответ мама, не замедляя шаг.
Они без стука влетели в какую-то дверь и оказались в маленькой, прокуренной комнатке. Тут же отразились в двух зеркалах, возвышающихся над туалетными столиками – точно такой же стоял у бабушки в комнате, только на нем лежали ноты и стояла большая ваза с сухими цветами, а на этих громоздились всякие флакончики, коробочки, пуховки. Одно из придвинутых к столикам кресел было пусто, в другом сидела толстая старинная дама в бордовом бархатном платье, расшитом по подолу фруктами, и в высокой прическе, кудрявой и совсем белой. Дама курила папиросу и в зеркало смотрела на них карими коровьими глазами.