Американский претендент
– По три доллара в неделю. Такова человеческая жизнь, Вашингтон, с ее честолюбивыми стремлениями, борьбой и конечным результатом: метишь во дворец и очутишься в канаве.
Друзья задумались и замолчали. Потом гость сказал тоном искреннего сожаления:
– Итак, приехав сюда против собственного желания, единственно с тем, чтобы исполнить долг патриота и удовлетворить эгоистическим требованиям своих сограждан, вы не получили за это решительно ничего?
– Ничего? – полковник даже вскочил от удивления. – Ничего, говоришь ты? А позволь тебя спросить, Вашингтон: быть несменяемым, и единственным несменяемым членом дипломатического корпуса, аккредитованным в величайшей стране на земном шаре, по-твоему, ничего?
Тут наступила очередь Вашингтона онеметь от удивления. Он не мог произнести ни звука, но широко раскрытые глаза и почтительное восхищение, выразившееся на его лице, говорили красноречивее всяких слов. Оскорбленное самолюбие полковника улеглось, и он опять сел на прежнее место, спокойный и довольный. Подавшись вперед, хозяин заговорил с ударением:
– Что приличествовало человеку, прославившемуся навеки своим опытом, беспримерным в мировой истории? Человеку, ставшему, так сказать, священным по своему несменяемому положению в дипломатии, так как он временно соприкасался через свое домогательство с каждым дипломатическим постом в регламенте нашего правительства, начиная с поста чрезвычайного посланника и полномочного министра при сент-джемском дворе и кончая должностью консула на одной скале из гуано в проливах Зунда – где выдача жалованья производится не деньгами, а натурой, то есть тем же гуано. Остров этот исчез вследствие вулканического потрясения как раз за день до того, когда дошла очередь до моего имени в списке кандидатов на эту вакансию. Конечно, такое лицо, говорю я, имело право на царственные почести, соответственно обширности пережитого им и достопамятного опыта. И я получил то, что приличествовало мне по заслугам. Согласно единодушному решению здешнего общества, по требованию всего народа, – этой могучей силы, отвергающей порою и законы, и законодательство, на декреты которой не подается никаких апелляций, – я был утвержден в звании несменяемого члена дипломатического корпуса, являющегося представителем многоразличных государств и цивилизаций земного шара при республиканском дворе Соединенных Штатов Америки. После этого меня привезли домой в сопровождении торжественной процессии, при свете факелов.
– Удивительно, полковник, просто удивительно!
– Это самое высокое официальное положение в целом мире.
– Именно так… и господствующее над всеми.
– Ты нашел настоящее слово. Подумай только: я нахмурю брови – и возгорится война; я улыбаюсь – и умиротворенные народы покорно слагают оружие.
– Но связанная с этим ответственность приводит в содрогание.
– Э, пустяки! Ответственность мне нипочем, я к ней привык, я всегда нес ее на себе.
– Но труд… ведь у вас, должно быть, масса работы? Неужели вы обязаны присутствовать на всех заседаниях?
– Кто, я? Да разве император присутствует на собраниях наместников своих провинций? Он сидит себе дома и только выражает свое одобрение.
Вашингтон помолчал с минуту; потом у него вырвался тяжелый вздох.
– Как гордился я собою час тому назад и какими ничтожными нахожу теперь оказанные мне скромные почести. Полковник, причина, заставившая меня прибыть в Вашингтон… Одним словом, я приехал сюда на конгресс, в качестве делегата от Чироки-Стрип!
Хозяин вскочил на ноги и воскликнул с пылким энтузиазмом:
– Твою руку, любезный друг! Новость великой важности! Поздравляю тебя от всего сердца. Мои пророчества сбываются. Я всегда предсказывал тебе великую будущность. Если не веришь, спроси Полли.
Гость был оглушен такой неожиданной демонстрацией.
– Что вы, полковник, тут нет ничего особенного. Маленькая, пустынная, безлюдная, узкая полоска земли, заросшая травой, вперемежку с гравием, затерявшаяся в отдаленных равнинах обширного континента, – да ведь это такой пустяк! Это то же самое, что явиться представителем пустой бильярдной доски.
– Та-та-та! Напротив, это великое отличие, необыкновенная честь, и ты приобретешь здесь громадное влияние.
– Полноте, у меня нет даже голоса.
– Ничего не значит. Ты можешь говорить спичи…
– Не могу. Население равняется всего двумстам…
– Все это отлично, отлично…
– И жители не имели даже права избирать меня. Мы не составляем пока особой территории. Наша община еще не признана официально, и правительство не знает даже о нашем существовании.
– Не беспокойся, дружище, я все устрою. Я проведу это дело, я мигом доставлю вам организацию.
– Неужели, полковник? Право, это слишком много с вашей стороны. Впрочем, вы остались тем же чистым золотом, каким были всегда, тем же неизменным преданным другом. – И слезы благодарности наполнили глаза Вашингтона.
– Ну, ладно, ладно. Считай, что это дело теперь уж окончено, совсем окончено! Твою руку! Мы станем хлопотать с тобою вместе и добьемся своего.
ГЛАВА III
Успокоившись, миссис Селлерс вернулась обратно и стала расспрашивать Гаукинса о его жене, детях: осведомилась о том, как велика теперь у него семья, и гость рассказал ей о своих удачах и невзгодах в продолжение последних пятнадцати лет, когда ему приходилось переезжать с места на место на дальнем Западе. Тем временем полковнику принесли письмо, и он ушел, чтобы написать ответ; Гаукинс воспользовался этим случаем и спросил:
– Ну, а как шли дела полковника, покуда мы с вами не видались?
– Да все по-старому. Ему, знаете, море по колено, и если бы судьба захотела побаловать его, так он сам не допустил бы этого.
– Совершенно согласен с вами, миссис Селлерс.
– Видите ли, мой муж не хочет измениться ни на самую крошечку; он всегда остается прежним Мельберри Селлерсом.
– Это и видно.
– Он по-прежнему выдумывает разные разности, также добр, великодушен, никогда не унывает и хоть постоянно терпит неудачи, однако же все его любят, как будто бы каждое дело ему удается наилучшим образом.
– Так всегда бывало и не может быть иначе, потому что он готов на всякую услугу. В нем есть что-то особенное, что располагает к нему каждого. У такого человека не стесняешься попросить помощи или одолжения, тогда как к другим лучше и не подступайся.
– Совершенно верно. Удивительно только, что на него не действует людская неблагодарность. Сколько раз с ним поступали самым низким образом! Многим помогает он выкарабкаться из беды, а те же самые люди отталкивают его потом, как приставную лестницу, когда в ней нет больше надобности… Некоторое время, после таких казусов, он действительно чувствует обиду, его гордость страдает. Я замечаю это потому, что он старается не говорить о прошедшем. И часто приходилось мне думать в таких случаях: «Ну, тем лучше, теперь мой муж образумится, будет осторожнее!» Как бы не так! Не пройдет и двух недель, как он уж все забыл, и вот явится опять, неведомо откуда, какой-нибудь проходимец, прикинется несчастненьким и обойдет его, влезет ему в душу прямо с сапогами.
– Ну, иногда, я полагаю, вам приходилось очень несладко?
– О, нет! Я уже привыкла и, пожалуй, даже не хотела бы, чтобы Селлерс переменился. Если я зову мужа неудачником, то лишь потому, что люди считают его таким, а по мне он человек прекрасный. Едва ли я желала бы, чтобы он стал другим, то есть чтобы в нем произошла большая перемена. Иногда ведь я его и пожурю, и поворчу, но, кажется, я делала бы это, если бы он и не подавал к тому повода. Таков уж у меня нрав. Я даже меньше бранюсь и бываю спокойнее, когда ему не везет.
– Значит, это не всегда с ним бывает? – спросил Гаукинс с просиявшим лицом.
– С ним? Ах, Господи, конечно, нет! Время от времени он, по его словам, «берет верх». Тут уж я сама сбиваюсь с ног, и мне приходится туго. Деньги так и плывут у него из рук. Мельберри начинает собирать к нам в дом всяких калек и дурачков, приводить с улицы бродячих кошек и разного рода несчастных зверьков, которые не нужны никому, кроме него. А когда у нас опять водворяется нищета, я поневоле выпроваживаю их вон, чтобы нам самим не умереть с голоду. Это приводит моего мужа в отчаяние, да и меня, разумеется, также. Вот хоть бы взять, к примеру, нашего старого Даниэля и Джинни, которых шериф продал с аукциона, когда мы обанкротились таким же манером еще до войны. Их угнали на Юг, а после заключения мира они прибрели к нам пешком, измученные работой на плантациях, больные, хилые и уже не способные более ни к какому труду. А мы-то уж как сами бедствовали в то время! Рады были черствой корке, чтобы удержать душу в теле. Между тем муж принял бедняков с такою радостью, точно не мог дождаться их возвращения, точно он день и ночь молил о том Бога. Отвела я его в сторону да и говорю: «Мельберри, ведь нам невозможно держать их у себя, у нас у самих ничего нет. Чем мы прокормим двоих людей?» – «Так неужели выгнать их вон? Они пришли ко мне с таким доверием; значит, я приобрел чем-нибудь его в прежние годы, и оно послужило им порукой. Это в некотором роде то же самое, что выдать вексель; как же мне теперь уклониться от уплаты? Взгляни, какие они несчастные, бездомные, старые, одинокие». Мне стало стыдно: я почувствовала в себе новую бодрость и сказала кротким тоном: «Ну, что же, так и быть, оставим их. Бог не покинет нас». Он обрадовался и начал было разглагольствовать, по своему обыкновению, но спохватился вовремя и прибавил так смиренно: «Уж я как-нибудь похлопочу обо всем». Это было много-много лет назад, и, как видите, старые калеки все живы.