Дневники 1926-1927
Озеро все намокло и выглядит, как настоящее озеро, и по нем плывут подводы. Потоки мало-помалу наливают закрайки, но настоящего цельного кольца около льда еще нет.
Какое счастье слушать шумящий поток, да для меня это не повод говорить о каком-то счастье, а самое счастье, которое узнал я и воспитал в несчастии. Счастье это в том, что, выйдя из дома, теперь я совершенно свободен и не той свободой, которую ищут, а той, которая тебя сама нашла, как все равно деньги такая дрянь, если их домогаться, но какая радость, если о них не думаешь, а они сами тебя тут где-то в глуши разыскали.
Пролетайте же гуси и дорогие журавли, вы меня не тревожите, как в прежние годы, недостижимым посулом: мои журавли со мною живут. Пойте, веселые черные чудаки — скворцы, разными голосами над шумящим потоком: я сам скворец и тоже пою. Маленькие скворцы, обыкновенное солнце, величиной в тарелку, и луна, и звездочки, я вас люблю не такими, какими узнал я о вас из книг — это любить невозможно! — а как сотворились вы вместе с моей младенческой душой, как обрадовали, так и остались, и я с вами остаюсь таким же. Так это есть и будет присоединенным к великому свитку тысячелетнего бытия человека на его остывающей планете.
Сегодня Петя видел над озером скопу и потому, что за ней гнались галки, принял было за ястреба, но она повернулась, стали заметны белая грудь и нос крючком по-особенному, скопиному.
К вечеру с Урева надвинулся туман, и началась пронизывающая сырость — это прекрасно, потому что без тумана весны не бывает.
Помни «живые ночи!» {21} (туда войдет «Ток»)
Мы ложимся спать, откладывая на завтра увлекательное чтение книги Весны, правда!
Сумасшествие для больного человека несчастие, но если здоровый с ума сошел, то это хорошо и нужно, иначе жизнь пройдет незаметно, без всякой отметинки, один скажет: «Помер!» Другой: «Царство небесное!» — и все!
Возы сена, которые мы вечером заметили в тумане, — тащились от города, были обратные возы: хозяева придерживали сено на самый конец, думали взять подороже, а оказалось, сено вдруг пало в цене совершенно. И так, убив день, измучив лошадь, вымокнув несколько раз, едут обратно.
21 Апреля. Туман. Ничего не видно, но все слышно с крыльца: в кустах трубит тетерев, на Гремяче бунтуют чайки, первый дрозд на елочке поет, скворец на березе. Я принялся, было, пока не обогреет солнце и не разойдется туман, писать. Петя проснулся и удивился: «Ты пишешь?» — «Туман, — говорю, — куда бы ты сам пошел?» — «Я бы пошел, — сказал Петя, — куда глаза глядят». Я бросил машинку и пошел, куда глаза глядят.
Мысли у водопада1.Муза(Поп Махов назвал свою дочь Музою). Некоторые чувства мои за время революции так огрубели и соответствующие им понятия стали так странны, что, вспомнив, как я ими раньше свободно обменивался в беседах, теперь один сам с собой покраснеешь или выругаешься, так вот я никак бы не мог теперь сказать серьезно что-нибудь о Прекрасной Даме… как вспомню об этом, так почему-то неизменно думаю, что тоже вот здоровенный наш поп Махов когда-то назвал свою новорожденную дочь Музою. Я не могу себя и теперь назвать неверующим, но прежнее свободное обращение с религиозными понятиями теперь меня тоже заставляет краснеть, и если зайдет вновь речь о каких-нибудь религиозно-философских собраниях, то я способен, пожалуй, и нагрубить и прикинуться совершенным безбожником. Раздумывая о причинах такой перемены, я нахожу их главным образом в поведении самого духовенства во время революции, слишком уж оно оказалось гибким и «жизненным». Да вот хотя бы у того же попа Махова, который когда-то назвал свою дочь Музою, случилось, во время революции сын его, проживающий в другом городе техник, назвал своего новорожденного мальчика Трактором. Узнав об этом, отец запретил своему сыну показываться на глаза, но сын, зная характер отца, явился на лето к нему отдыхать и с женой и с маленьким Трактором. Что у них было в доме — неизвестно, только и недели не прошло, как мы увидели в палисаднике отца Константина, как его дочь Муза играет с маленьким Трактором. После того едва ли он назвал бы дочь свою Музою, и тоже едва ли осмелюсь когда-нибудь связывать свои мысли с Прекрасной Дамою.
2. О брюхе и человечествеЯ часто вижу в избах крестьян красивого мужика и рядом с ним бабу уродливую и притом часто с брюхом, выпяченным напоказ, во всяком случае без малейшего стремления прикрыть «первородный грех». Мне при этом вспоминаются мои друзья юности, товарищи в деле осуществления религии человечества: какие они были все далекие от обсуждения «вопросов пола», а когда это доходило до себя, то решали вопросы втихомолку или просто по-мужицки и жили с кем пришлось, совсем не считаясь с «лицом», многие жили долго с женами и детей своих очень любили. Меня удивляет теперь, что идеи о человечестве были как-то совершенно отдельно от жизни с «брюхом», т. е. что в этих идеях, сохранившихся до сих пор, нельзя разыскать ни одной, основанной на личном опыте воспроизведения живого человека. Я этим объясняю себе, что когда явилась возможность осуществления «идей о человеке» не в кружках, а на деле, то вопросы пола разрешались в жизни индивидуально, беспорядочно или совсем по-мещански, с явным уклоном от мужицкой или рабочей бабы в сторону совбарышни. И когда теперь я смотрю на выпяченное брюхо деревенской бабы, то все вопросы, связанные с идеями о человечестве, встают мне вновь, как будто они там, в этом брюхе, и когда-нибудь явятся нам вновь оттуда, изнутри его…
Туман был до 10 у. После полудня пошел дождь, мелкий, почти как туман. Поля наполовину обнажились: южная сторона холмов желтая или зеленая, северная белая. Ходить можно, не вымазывая ногу в пашню и не утопая в сугробах по полю, только самым краем белого, по земле, которая не успела оттаять, а когда придется переходить сугробы, их переходишь, уминая ногой снег до такой плотности, чтобы нога не проваливалась, и так медленно движешься, как <1 нрзб.>, иногда сам того не зная, над бушующим под снегом потоком.
Ручьи бегут по каждой борозде, разделяющей узенькие крестьянские полосы, на глазах иногда начиная овраги и убеждая еще раз в нелепости такого земледелия. Овраг, наполняющий речку Веськовку, создавался, вероятно, тысячелетиями, потому что высота его берегов, густо заросших всевозможными деревьями и кустарниками, непомерная. На дне бушует поток, на краю сижу я, посвистывая рябчиков, на тонкой березе токует одинокий тетерев, там высоко натуживается вяхирь. Я никогда не слыхал и не видал такого множества мелких птичек, это были целые вихри птиц: вдруг подымутся и мчатся на зеленя, еще, еще летят, частые, как комары, бегают шажками по зеленям, спариваются в воздухе, летят всей массой опять на опушку и все поют, и эго пение вместе с пением воды, бормотанием тетеревей, уркованием лесных голубей, кликом журавлей сливалось в один великолепный, такой мирный концерт, вызывающий наверх самые глубокие залежалые мысли.
Я пошел вверх, поток бежал некоторое время открытым местом по ледяной своей подстилке, и так я добрался до большого леса, откуда деревья, расступаясь, выпускали этот поток. Тут опять на опушке распевало множество птиц, и вихрями переносились с опушки на зеленя и обратно, огромное большинство из них были зяблики. Когда я вернулся назад к токующему тетереву и наставил на него свой бинокль, он вдруг одумался и перестал токовать, оглядевшись вокруг себя, и по низу, и по сторонам, и по верху и не увидав никого, с кем бы он мог подраться, или самки, или хоть кого-нибудь, кто бы просто слушал его, для кого он старался, он крайне изумленный, сконфуженный, как поп в пустой церкви, вдруг поднялся и скрылся где-то в тумане.