Мы с тобой. Дневник любви
В прежние годы писатель пробовал отводить душу в разговоре с собакой. Сколько раз это бывало в прошлом: «Я иногда думаю предложить эту загадку, что природа вся со своими обитателями значит (знает) гораздо больше, чем мы думаем, но они не только не могут записать за собой, но даже лишены возможности вымолвить.
— Лада, милая собачка, что ты скажешь? Ну, собирайся, друг, шепни одно только человеческое слово — и мы с тобой победим весь мир зла!
Так я не раз говорю своей Ладе, когда она положит мне голову на плечо и страстным хрипом пытается высказать свою признательность и любовь».
Так длилось многие годы... Пусть это был самообман, но это была ещё и сила: «Сила моя была в том, что своё горе скрывал сам от себя».
Но теперь — как ему нужен теперь человек! Он зовёт Аксюшу, усаживает напротив себя в кресло. Начинается разговор:
6 января.
— Смотрю я на вас, — вы как в двадцать лет живёте, таких людей бывает из тысячи один.
— Не годы — талант, дар такой душе дан, Аксюша! «Цветы последние милей роскошных первенцев полей».
— Это правда, что бывает, но всё-таки надо быть осторожным. — И она известную басню о лягушке и о чурбане передала мне в том смысле, что если не будешь осторожным, лягушка на тебя залезет, как на чурбан.
— «Цветы последние...» — начал было я снова и замолчал.
— Надо беречься, — настаивала она. — Это соблазн!
— Как же бороться с соблазном? — растерянно спросил я.
— Надо вооружиться двумя орудиями: постом и молитвой, — назидательно, как старшая, ответила Аксюша.
— Значит, я, живой человек, должен просить, чтоб стать мне чурбаном?
— Да, нужно быть как дерево или камень — и тогда соблазн не коснётся...
— Понимаю, — ответил я, — когда на тебя и заберётся лягушка, тебе ничего не будет: по молитве своей ты превратишься в чурбан.
Аксюша удовлетворённо замолчала. Тогда в третий раз я ей сказал: «Цветы последние милей роскошных первенцев полей!»
Она собралась что-то ответить, ей было трудно, и она даже покраснела от усилий, но в эту минуту Бой бросил ей на колени тяжёлые передние лапы, лохматую голову приблизил к лицу и просительно заглянул в глаза.
— Гулять зовёт! — сказала Аксюша, наклонилась, обняла порывисто Боя обеими руками и спрятала лицо в его огненной шерсти. Разговор на этом оборвался.
«Любовь и поэзия — это одно и то же, — пишет Пришвин в дневнике. — Размножение без любви — это как у животных, а если к этому поэзия — вот и любовь.
У религиозных людей, вроде Аксюши, эта любовь, именно эта — есть грех. И тоже они не любят и не понимают поэзии».
Появление новой женщины по-новому всколыхнуло душу: он вспоминает теперь и переоценивает своё далёкое юношеское прошлое. Это прошлое было связано с уверованием в переделку мира с помощью теории и вытекающей из неё прямой политической борьбы. Потом был отказ от этой борьбы и переключение всего себя на художество.
Интересна запись об этом: «В своё время я был рядовым марксистом, пытался делать черновую работу революционера и твёрдо верил, что изменение внешних условий (материальных) жизни людей к лучшему непременно приведёт их к душевному благополучию. .. Когда же пришла общая революция и я услышал, что моя родная идея о незначительности личности человека в истории в сравнении с великой силой экономической необходимости стала общим достоянием и этому научают даже в деревенских школах детей, то я спросил себя:
— Чем же ты, Михаил, можешь быть полезен этому новому обществу и кто ты сам по себе?
Так вопрос о роли личности в истории предстал передо мной не как догмат веры, а как личное переживание. Мои сочинения являются попыткой определиться самому себе как личности в истории, а не просто как действующей запасной части в механизме государства и общества... Так разбираясь, я открыл в себе талант писать. И мне открылось, что в каждом из нас есть какой-нибудь талант, и в каждом этом таланте скрывается, как нравственное требование к себе самому, вопрос о роли личности в истории.
Перечитывая свои дневники, я узнаю в них одну и ту же тему борьбы личности за право своего существования, что существо личности есть смысл жизни и что без этого смысла невозможно общество. С другой стороны, прямая заявка личности на право своего бытия невозможна, потому что нет объективного нравственного критерия личности и заявка личности является заявкой всеобщего своеволия, вульгарного анархизма. Остаётся признать два параллельных процесса в постоянной борьбе».
Теперь на фоне прошлого встаёт перед Пришвиным картина настоящего: что из всего этого вышло?
7 января.
Писатель должен обладать чувством времени. Когда он лишается этого чувства — он лишается всего, как продырявленный аэростат. Прошлый год «Комсомольская правда» имела лицо, а теперь всё кончено: все газеты одинаковы. И этот процесс уравнивания, обезличивания неумолимо шествует вперёд, и параллельно ему каждое существо залезает в свою норку, и только там, в норке, в щёлке, в логове своём, о всём на свете позволяет себе думать по-своему.
Среди ранних писем своих я нашёл такое, из которого ясно видно, что в то время я был именно тем самым безлико-общественным существом. И вот этот процесс пошёл без меня. И всё моё писательство, как борьба за личность, за самость, развилось в этой норе. Мало того, я тогда ещё предвидел, что со временем и каждый войдёт в свою нору. И вот это теперь совершается. И в этой всеобщности моего переживания и заключается секрет прочности моих писаний, их современность.
...Я теперь вспоминаю смирение своё, и молчание, и непонятность утраты своей личности, и упование на будущее, как на беременность. .. И сейчас время именно такой всеобщей беременности.
8 января (ночью).
Я думал: любить женщину — это открывать в ней девушку. И только тогда женщина пойдёт на любовь, когда ты в ней откроешь это: именно девушку, хотя бы у неё было десять мужей и множество детей.
Я сказал ей по телефону, что она Марья Моревна, а музей — это Кащей Бессмертный. — А вы? — спросила она. Я замялся и ответил: — Я, конечно, сам это выдумал. Раз выдумал Марью Моревну, буду Иваном Царевичем. Но есть сомнение, не попадёт ли Марья Моревна от одного Кащея к другому? — Нет, — ответила она, — я готова работать с Иваном Царевичем.
9 января.
Разумник Васильевич обрабатывает мой архив. Они с Бончем хотят меня заживо похоронить в литературном склепе. Я же, не будь дураком, архив-то архивом, а жизнь жизнью, Клавдию Борисовну всё-таки у них отобью: будут помнить, как они кота хоронили!
10 января.
Когда моя новая сотрудница ушла от меня, Аксюша спросила:
— А кто у неё муж?
— Не знаю, — ответил я, — не всё ли равно, какой у неё муж.
— Напрасно, я бы спросила.
— Твоё дело, но мне совсем это не нужно.
В следующий раз тем не менее мне почему-то захотелось спросить, кто у неё муж. Но мне было совестно спросить, я не посмел.
На этот раз мне она очень понравилась. Так мы дошли до Устьинского моста. Теперь мне очень хотелось её спросить о муже, и вопрос этот на мосту чуть не слетел с моих губ. Он замер, когда я услыхал за собой тяжёлые шаги. Мне даже не хотелось обёртываться, как будто я уже знал: это шёл позади Командор — её муж. (Дальше я сочиняю.) Я проводил свою даму, и, когда повернулся к мосту, мне стало страшно: Командор стоял на мосту. И только я с ним поравнялся — он тронул меня пальцем, и я полетел с моста в чёрную воду, дымящуюся от стужи.