Том 2. Кащеева цепь. Мирская чаша
А Курымушка так и стоял, все стоял за деревом, ожидая на себя нападения; первым выстрелом он думал убить станового, вторым полицейского, затем броситься вперед, схватить второе ружье, другого полицейского взять в плен и на этих лошадях продолжать путешествие.
Так он думал вначале, а кумовство у костра все разгоралось, товарищи его покидали; они, пожалуй, пойдут за Кумом. Знал ли Кум его мысли? Верно, знал: он лежал на полушубке брюхом вниз, пел «Gaudeamus», а сам все смотрел на воду, будто чего-то ждал, потом вдруг крикнул Курымушке:
– Не зевай, не зевай!
А у воды совсем низко, будто катились, летели два чирка и прямо на Курымушку.
– Не зевай! – крикнул Кум. – Так-так-так-вот-вот-вот… стреляй!..
Курымушка выстрелил раз – промахнулся, два – чирок свалился в воду у самого берега. Сразу бросились и Курымушка, и Кум к утке, у Курымушки руки не хватало достать, а Кум дотянулся и, подавая ему утку, сказал:
– Молодец, азият!
Обнял его вокруг шеи правой рукой и, повторяя: «Молодец, азият», усадил, его возле костра на полушубок.
– Ну, ребята, – сказал он, – кажется, ужин поспел, давайте-ка под утку, я сам гимназист, да из шестого класса.
Gaudeamus igiturjuvenes dum sumus.Все выпили, Курымушка тоже первый раз хватил, и прямо целый стакан.
– Молодец, азият! – похвалил становой.
Тогда мало-помалу Курымушке стала показываться та желанная теплая подушка в белой наволочке; еще он сопротивлялся, отталкивал ее, а она все наседала, наседала.
– Нет, нет! – крикнул он.
– Добирай, добирай! – кричал Рюрик. – Мы без тебя сколько выпили, добирай!
Курымушка выпил еще, и подушка, огромная, белая, теплая, сама легла ему под голову. Хор пел:
Наша жизнь коротка, –Все уносит с собой,Наша юность, друзья,Пронесется стрелой…Только под вечер Курымушка проснулся и услышал голос Рюрика:
– Куда же ты, Кум, нас, пьяных, теперь повезешь?
– Ко мне на квартиру, мы там еще под икру дернем – и спать, а утром вы по домам, и будто сами пришли и раскаялись.
ЛобанВот если бы знать в свои ранние годы, когда встречаешься с первой волною своей судьбы, что та же волна еще придет, тогда совсем бы иначе с ней расставался, а в том и беда: кажется, навеки ушла и никогда не воротится. Старшие с улыбкой смотрят на детские приключения; им хорошо, они свое пережили, а для самих детей все является, как неповторимое. Долго не мог взять себе в ум Курымушка, почему так издевались над ним в гимназии, как за зверем ходили и твердили: «Поехал в Азию, приехал в гимназию». Разве нет забытых стран на свете, разве плана его не одобрил сам учитель географии, и если была его одна ошибка в выборе товарищей, то ведь от этого не исчезают забытые страны, – их можно открывать иначе. В чем же тут дело? «Уж не дурак ли я?» – подумал он. И стал эту мысль носить в себе как болезнь. Пробовал победить сам себя усердием, стал зубрить уроки, ничего не выходило: Коровья Смерть как заладил единицу, так она и шла безотрывно. Смутная была догадка в душе, что если бы что-то не мешало, то мог бы учиться, как все и даже много лучше. Однажды Коровья Смерть задал такую задачу, что все так и сели над ней, все первые математики были спрошены, никто не мог решить. Вдруг Курымушке показалось, будто он спит-не спит и ему просто видится решение отдельно от себя; попробовал это видимое записать, и как раз выходил ответ. Всю руку поднять он не посмел, а только немножко ладонь выставил, и то она дрожала. Соседи крикнули:
– Алпатов вызывается!
– Ну, выходи, – сказал Коровья Смерть, – опять какую-нибудь глупость сморозишь. Это тебе не Азия!
Курымушка вышел и стал писать мелом на доске по своему видению.
– Как же это так ты? – изумился учитель. – Откуда ты взял это решение?
– Из головы, – ответил Курымушка очень конфузливо, – мне так показалось. Это неверно?
– Вполне верно. Только ведь как же ты мог?
И, к великому изумлению всего класса, сразу после единицы поставил три, и не простое, а, как воскресение из коровьей смерти, на весь год. После этого случая он стал усердней учить уроки, но так всего было много, что от силы было все выучивать только на три. Как учатся иные всегда ровно на четыре и даже на пять, понять он не мог. Тупо день проходил за днем и год за годом: глубоко где-то в душе как засыпанная пеплом страна лежала, дремала, и вот, – когда у Алпатова стали виться кольцами русые волосы и чуть-чуть наметились усики даже, когда почти все ученики стали мечтать о танцах и женской гимназии и писать влюбленные стихи Вере Соколовой, в начале четвертого класса, – будто из-под пепла вулкан вырвался, и опять пошло все кувырком.
Мысль, что он дурак, все-таки не оставляла Курымушку и втайне его очень даже точила: он не верил себе, что может окончить гимназию, так это было трудно и скучно, предчувствие постоянно говорило, что все оборвется каким-то ужасным образом. На первых учеников он не смотрел с завистью, они просто учились, и больше ничего, – но настоящие умные были в старших классах, и многим он очень завидовал. Эти умные держались как-то совершенно уверенно, им было наплевать на гимназию, и в то же время они знали, что кончат ее и непременно будут студентами; это были настоящие умные – таких в его классе не было ни одного. Против его четвертого класса был физический кабинет, в нем были удивительные машины, и там восьмиклассники занимались, настоящие умные ученики, и среди них Несговоров был первый, к нему все относились особенно. Раз Курымушка засмотрелся в физический кабинет, и Несговоров, заметив особенное выражение его лица, спросил:
– Тебе что, Купидоша? Каким-то Купидошей назвал.
Робко сказал Курымушка, что хотелось бы ему тоже видеть машины.
Несговоров ему кое-что показал.
– Перейдешь в пятый класс, – сказал он, – там будет физика, все и узнаешь.
– А сейчас разве я не пойму?
– Отчего же. Вот тебе физика, попробуй.
Дома Курымушка нашел в книге одно интересное место про электрический звонок, стал читать, рисовать звонки, катушки. На другой день случилось ему на базаре увидеть поломанный звонок, стал копить деньги от завтраков, купил, разобрал, сложил, достал углей, цинку, банку и раз – какое счастье это было! – соединил проволоками, звонок задергался; подвинтил – затрещал, еще подвинтил, подогнул ударник – он и зазвенел. Через два месяца у него была уже своя электрическая машина, сделанная из бутылок, была спираль Румкорфа: в физическом кабинете Несговоров показал ему все машины, и при опытах он там постоянно присутствовал. Как-то раз он сидел у вешалок с одним восьмиклассником и объяснял большому устройство динамо-машины. Несговоров подошел и сказал:
– Вот Купидоша у себя в классе из последних, а нас учит физике. Почему это так?
– Да разве нас учат? – вздохнул ученик и запел:
Так жизнь молодая проходит бесследно…Несговоров тоже запел какую-то очень красивую французскую песенку.
Когда ябедник Заяц показался в конце коридора, Несговоров перестал петь.
– Спой, пожалуйста, еще, – попросил Курымушка, – мне это очень нравится.
– Нельзя, Заяц идет: это песня запрещенная.
Так и сказал: за-пре-щен-на-я. С этого и началось. Запрещенная песенка навела на мысль Курымушку взять как-нибудь и открыться во всем Несговорову. Но как это сделать? Он понимал, что открываться нужно по частям, вот как с физикой: захотелось открыться в интересе к машинам, сказал, его поняли, а что теперь хотелось Курымушке, то было совсем другое: сразу во всем чтобы его поняли и он бы сразу все понял и стал, как все умные. Ему казалось, что есть какая-то большая тайна, известная только учителям, ее они хранят от всех и служат вроде как бы богу. А то почему бы они, такие уродливые, держали все в своих руках и их слушались и даже боялись умные восьмиклассники? Просто понять, – они служили богу, но около этого у восьмиклассников и было как раз то, отчего они и умные: им известно что-то запрещенное, и вот это понять – сразу станешь и умным. Каждый день с немым вопросом смотрел Курымушка во время большой перемены на Несговорова, и вопрос его вот-вот был готов сорваться, но, почти что разинув рот для вопроса, он густо краснел и отходил. Мучительно думалось каждый день и каждую ночь, как спросить, чтобы Несговоров понял.