Сулла
Георгий Дмитриевич Гулиа
Сулла
Предисловие
Тем, кто возьмет в руки эту книгу, я бы хотел сказать: вот последняя, то есть третья, часть трилогии.
По месту действия три книги относятся соответственно: к Древнему Египту, Афинскому государству и Древнему Риму. А по времени действия дистанция между ними растянулась на сотни лет. Если что и объединяет все части трилогии, то, безусловно, это их автор. Другой видимой связи как будто нет. В самом деле, что общего между Эхнатоном, Периклом и Суллой? Они жили в разное время, и деяния их еще более различны, чем страны и эпохи, породившие их.
Но все три романа посвящены истории древнего мира. Каждая из стран, о которых повествует трилогия, внесла свой огромный вклад в культуру человечества. А три главных героя ее жили и боролись на великих изломах мировой истории. Так или иначе каждый из них знаменовал собою конец одной эпохи и начало новой и очерчивал собою резкую грань этого перехода. И это в какой-то мере объединяет части трилогии.
Не знаю, требуются ли еще какие-либо доводы в пользу правомерности и естественности подобной трилогии. И надо ли вообще оправдывать появление ее?
Как говорится, судить не мне.
Итак, «Сулла»…
Г. Г.
Часть первая
Римляне идут на Рим
1
Лошадь была в мыле. Едва доскакала до палатки и чудом удержалась на ногах. И дыханье ее скорее походило на предсмертный храп.
А всадник?
И про него бы можно сказать: едва на ногах стоит. Он бросил поводья подбежавшему солдату, вытер лицо льняным платком, который держал в зубах от самого Рима, точно маленькое знамя. Это знамя – знак беглеца, знак всадника, спасающего свою жизнь. Платок можно сжевать вместо еды. Платок овевает шею, немного остужает кровь. Так, по крайней мере, полагают те, кому доводилось скакать много миль, спасая свою жизнь. Нет, когда борешься за каждое мгновение, когда над тобою занесен меч и ты прижимаешь голову к конской гриве, – даже платок тебе подмога, даже платок кое-что да значит…
Сумерки спускались на землю Кампаньи. Нынче они не казались голубыми, легкими, невесомыми, как об этом поют поэты, – они казались тяжелыми. Густым медом стекали они по склонам Везувия и, стекая, наполняли собою всю Кампанью. И этот военный лагерь близ Нолы, эти солдатские палатки, казалось, не выдержат тяжести сумерек.
Он вошел в палатку, которая была чем-то средним между солдатской палаткой и просторным шатром полководца. Вошел не сразу: постоял немного, откинув полог, у входа. И здесь те же густые и тяжелые сумерки, что и на дворе. И здесь – несмотря на огонь светильников – та же давящая, неприветливая, сумеречная серость, мрачная, как на дне морском.
Ему предложили скамью. Так утомился, что трудно даже присесть. Необходимо отдышаться прежде всего: будто не его несла лошадь, а сам бежал вперегонки рядом с нею. От самого Рима до Нолы.
Подали вина и воды. И он осушил оба глиняных сосуда. И только теперь явственно различил тех, кто был в палатке: вот легат Фронтан, квестор Руф, центурион-любимец Децим, вот центурионы Люций Басил и Гай Муммий, вот преданный слуга Корнелий Эпикед, прибывший в лагерь еще вчера из бурлящего Рима (так приказал господин).
Вопросов же задавали. Он тяжело дышал, и все ждали – что скажет. Лицо его казалось настоящей этрусской мозаикой, составленной из красного и белого цвета. Красные пятна на ветру побагровели, а белые поблекли. Светло-голубые глаза странно фосфоресцировали на фоне этой старинной, – казалось, откопанной любителями древностей, – мозаики.
И оттого, что он молчал, и оттого, что сумерки все густели и густели, и оттого, что никто не смел прервать молчания, – тягостнее становилась тишина, все покрывалось в воображении самой мрачной краской. Война с Митридатовой империей, сулившая блага и несметные сокровища, казалось, отодвигалась на неопределенное время из-за безобразий в Риме, учиненных сторонниками Мария – этого молодящегося старикашки. В лагере ждали приятных вестей из Рима, после которых войска незамедлительно поплывут за море, в Малую Азию. А вместо приятных вестей – очень неприятные. И наконец, прибытие Суллы, вид которого, молчание которого ничего доброго не сулят.
Эпикед налил еще вина и еще холодной воды. Поставил сосуды на низенький складной столик и отошел в сторону.
Его господин снова жадно выпил и вино и воду. Лицо его понемногу приняло обычный цвет и обычное выражение. Глаза чуточку поблекли, вроде бы поуспокоились. Можно было ожидать, что Сулла, придя в себя, расскажет наконец о римских делах. Это будет свидетельство из первых рук, а не слухи или же сплетни какие-нибудь, тревожившие Нолу вот уже который день.
– Да, – сказал наконец Сулла, – да! Я ожидал этого. Должно было случиться именно так, как случилось. Ибо такова логика вещей. Такова философия предательства.
Он оглядел всех, кто находился в палатке. На каждом задержал пронзительный взгляд своих голубых глаз, точно спрашивал: «Ну, а ты? Со мною ли ты? И до конца ли со мной?»
А потом снова потребовал у своего слуги вина – только вина, потому что оно способно утихомирить страсть, остудить сердце и вернуть мыслям их холодное течение.
Этот пятидесятилетний Сулла не бросал попусту слов. Он говорил «да» – и это было «да». Он говорил «нет» – и это было «нет». Это был настоящий мужчина. Так думали многие. А разве нет? Разве не оказал он Марию бесценную услугу, когда тот беспомощно топтался в Нумидии в прошлую, в Югуртинскую войну? Разве не пленил Сулла Югурту? Разве тем самым не содействовал он благополучному для Рима исходу Югуртинской войны? Да что там говорить! Да что там перечислять военные деяния Суллы! Разве не видят этого зрячие? Разве не слышат об этом имеющие уши? Воистину Рим сошел с ума, спятил с ума сенат, и лишился рассудка старикашка Марий, исходящий завистью к успехам Суллы!
Есть человек и есть Человек с большой буквы. Один живет, плывя по течению, добывая счастье, если даже не очень благоприятствуют ему судьба и боги. Такой человек мелок в удачах и жалок в несчастье. Он не умеет радоваться настоящей радостью и горевать настоящим горем, ибо страсти его мелки, как мелок и ничтожен сам он.
Но есть Человек доподлинный. Хозяин своим словам. Товарищ в бою. Идущий смело вперед. Влекущий тебя за собой и умирающий рядом с тобой одной и той же смертью. И слово его – как кремень. И обеты его словно высечены на скале, на которой не меркнут священные слова. Ему сопутствует счастье всегда и везде, боги благоволят к нему, и наградой ему – триумфальный лавровый венок. Истинно таков Сулла!
Вот он сделал некое движение головою и туловищем, точно желал продолжить свою, чуть начатую речь.
– Какой сейчас стоит год от основания Рима? – вопросил Сулла. И сам же ответил; – Шестьсот шестьдесят шестой! Какое прекрасное сочетание сотен, десятков и единиц. Один человек, занимающийся мантикой, сказал мне; «Три шестерки в общем сочетании цифр по вавилонским понятиям – знаменательный показатель. В этом году случится нечто, что потрясет Рим». Я спросил его: «А что же, собственно, может случиться?» На что гадатель, к словам которого у меня полнейшая вера, ответил мне: «Рим будет потрясен». Тогда я снова спросил: «Радость есть потрясение, горе – тоже потрясение. О чем же ты ведешь речь?» Гадатель обратился к величайшим тайнописям мантики и сказал, что должен много подумать, но что ясно видит одно слово: «потрясение».
– Мошенник… – сказал легат Фронтан.
Этот солдафон, который мог свалить наземь дикого буйвола, не очень был силен по части мантики, тем более вавилонской. Его отец – луканец, а мать – самнитка. Такое сочетание кровей порождает львов, но никак не утонченных, богатых воображением людей. Так подумал Сулла, когда спросил его: