Дата Туташхиа. Книга 3
С детства я помню сказку о старике, который перед смертью вытащил из дома сундук с золотом и темной ночью зарыл его в неведомом месте так глубоко, что никто уже не мог его найти. В старике жило два начала: одно заставляло его копить, чтобы потом употребить накопленное, другое заставило спрятать золото так надежно, чтобы употребить его никто уже никогда не смог. Эта сказка про меня. Я так и жила. Только в старости я поняла, что было во мне две души. Первая жила иллюзиями и действовала. Вторая знала правду, но молчала и заговорила, лишь когда это было уже ни к чему. Первая была похожа на курицу, которая думает, что снесла яйцо для хозяйского завтрака. Вторую можно сравнить с правоверными, которые ни разу не угостили своего муллу любимым пловом при жизни, а после смерти завалили пловом его могилу...
Нет, любовный опыт обрела я не в постели,– моя наблюдательность одарила меня этим опытом. Если б в постели, то опыт этот был бы у меня уже тогда, когда я еще на что-нибудь да годилась, а не сейчас, когда мне скоро семьдесят.
Господи! Куда же меня занесло! Я начала о бедняге Мито Зурабишвшш, чтобы рассказать о Дате Туташхиа, а вернулась к себе. Видно, так суждено, по-другому я не умею. Как ни кручусь, все равно на мир гляжу сквозь сито, и это сито – я сама. О чем ни начну говорить, непременно приду к себе. У всех так, только признаться себе боятся. Слишком пристрастны к себе и оттого увидеть себя со стороны не могут – наблюдательности не хватает, а может, честности или смелости? Мне-то такое состояние отлично известно.
Когда я влюбилась в Мито Зурабишвили, мне казалось, я люблю его за то, что он революционер, отдающий жизнь борьбе за счастье народа и человечества. Правда, в начале девятисотых годов разум людей уже был объят духом революции. Народ, угнетение, свобода – у этих слов была магическая сила, и политические убеждения больше всего диктовали личности ее побуждения и поступки. И все же любовь питается иными корнями. Взять хотя бы сельского учителя. Он несет в народ знания и правду. И полиция, бывало, усматривала в учительстве политическую деятельность. Когда я поехала в село учительницей, многие думали, что я жертвую собой ради революции. Да я и сама так думала. Мне казалось, я покинула Тифлис, чтобы бороться за свободу. А было у меня право так думать? Дело-то было в том, что меня вызвали... И в который уже раз вызывали, господи ты боже мой! Вызвали и сказали: «Выбирай! Либо отправишься в ссылку в Пензенскую или Костромскую губернию, либо поедешь в одну деревеньку, мы скажем, в какую, будешь там учительствовать, а заодно выполнишь одно наше деликатное задание!» Я сразу поняла, на что меня толкали. Стать тайным агентом! Но что было делать, когда тянулись за мной дела, за которые и правда полагалась ссылка? Уж в какие отчаянные предприятия пускалась я ради Мито – и вот все открылось... Когда я пошла за ним, мне казалось, иду революции ради. Все ложь! Пришла старость, а с ней и ясность ума: не революция, а любовь толкала меня на риск. Я без памяти любила Мито Зурабишвили. Во мне жила тайная надежда, что мы поженимся, а мое участие в борьбе... кому оно нужно? Разве я разбиралась в этом? А в Пензе или Костроме – что мне было там делать? Как существовать? Каким таким святым духом питаться? Когда они предложили мне ехать учительствовать, я подумала: пусть посылают, не велика беда, обещать обещаю, а пальцем не пошевелю – что они со мной сделают?
Я дала согласие, и с меня взяли подписку. Выхода не было... Да ведь я уже об этом вам сказала. С меня взяли подписку в том, что я поеду учительствовать в деревню, где живет любовница Даты Туташхиа Бечуни Пертиа, и сниму комнату в ее доме, если она мне не откажет. Она не отказала, ибо еще раньше ее уговорили: возьми постояльца, пусть полиция думает, что ты хочешь отвязаться от Даты Туташхиа и сдала комнату, чтобы он ходил пореже или вообще перестал приходить.
Когда я приехала, староста показал мне сперва несколько других домов, но я все отвергла. Ему посоветовали Бечуни. У старосты —глаза па лоб, но все же он повел меня к любовнице абрага. Тут мне понравилось, и я смяла две комнаты.
Мне понравилась и деревня, довольно большая, и окрестности. Дома стояли на почтительном расстоянии друг от друга, и у каждого хозяина была хорошо ухоженная усадьба. Кудахтали по деревне куры, пищали цыплята, с утра и до ночи не прекращался детский гомон. По ночам с болот доносилось кваканье тысяч лягушек, спущенные с цепи собаки лаяли на запоздалых путников.
Я знала, что моя хозяйка была вдовой лесного объездчика. Она показалась мне старше своих лет, но ей было всего под тридцать. Был у нее шестилетний сынишка. Вот и вся семья. Она была покойна, статна и тиха – настолько тиха, что целую неделю можно было не услышать ее голоса. Но одно я поняла сразу: она была молчалива не оттого, что несчастлива, и не от тоски по покойному мужу. Это было гордое отчуждение, которое прибавляло ей достоинства и степенности. От мужчин я слышала, что женщина не может оценить, насколько другая женщина хороша в постели. Это неправда. Мы видим лучше. Бечуни ничего особенного из себя не представляла.
Я собрала детей, и занятия начались. Время шло. и, пораженная их памятью, способностями и жаждой знаний, я чувствовала себя счастливейшим человеком. Я жила на древней земле Колхиды и служила своему народу, подобно библейскому факельщику неся ему свет.
Свободное время я посвящала чтению, переписке с близкими и воспоминаниям о прошлом. Как и моей хозяйке, мне шел двадцать девятый год. По матери я мегрелка, была у меня когда-то няня-мегрелка, и я говорю по-мегрельски бегло. К моему стыду, в деревне я это скрыла. Знала, что скрывать знание языка равносильно воровству и подслушиванию чужой тайны, и все же скрыла. Видно, молодость толкнула меня па это. Пусть мне это простится – моей совести и так хватает терзаний.
Постепенно таинственная молчаливость моей хозяйки обрела для меня смысл, и я стала об этом много думать против собственной воли.
Был воскресный день, и я шла домой. Пьяный Бардгуниа буянил, размахивая дробовиком. Он был сыном мельника, и обычной забавой этого двадцатилетнего парня было, напившись, гоняться с дробовиком за скотиной. Брань при этом сыпалась отборная. Ружье было испорчено, и Бардгуниа сам кричал «бах, бах, бах!». Пока хмель из него не выйдет, покоя не будет никому. Глазеть на это зрелище сбегалась вся деревня, дети бегали за Бардгунией стаей и тоже палили: «Бах, бах, бах!» Свернув на свою улицу, я увидела Бардгунию, который несся за теленком Каджаны. Я была уже у своей калитки, когда он увидел меня. Бросив теленка, он крикнул по-мегрельски, что явилась вот индюшка Бечуни, и бросился ко мне. Не успела я захлопнуть за собой калитку,; как он преградил мне дорогу. В страхе я прислонилась к забору, к тут раздалась звонкая пощечина, которую моя хозяйка отвесила Бардгушш.