Размышления о еврейском вопросе
Хорошо, скажут мне, оставим в покое опыт, но не следует ли принять объяснение антисемитизма определенными историческими причинами? Ведь не святым же духом в конце концов он возник! Я мог бы просто ответить, что история Франции ничего особого не говорит о евреях: их притесняли вплоть до 1789 года, впоследствии они участвовали как могли в жизни страны, используя — это несомненно — свободу конкуренции для вытеснения слабых, но ничуть не больше и не меньше, чем все остальные французы; они не совершили ни предательства страны, ни преступления против страны. И если кто-то считает установленным, что число солдат еврейской национальности в 1914 году было меньше того, каким оно должно было быть, то это значит, что любопытство подвигло человека на чтение статистик, потому что этот «факт» — не из разряда самоочевидных: ведь ни одному солдату, если он думает сам, не придет в голову удивляться тому, что он не видит евреев на узком участке, составляющем весь его мир. Но поскольку те представления о роли евреев, которые извлекаются из истории, все-таки существенно зависят от принятых исторических концепций, я полагаю, что будет лучше позаимствовать какой-нибудь громкий пример "еврейской измены" из истории другой страны и прислушаться к тому, как резонирует эта «измена» в современном антисемитизме.
Подавляя многочисленные восстания, обагрившие кровью XIX век Польши, царское правительство по политическим соображениям щадило варшавских евреев, и они проявили, с точки зрения повстанцев, чрезмерную лояльность к властям; кроме того, не приняв участия в выступлениях, они сумели сохранить и даже увеличить свои торговые обороты в стране, разоренной репрессиями. Так ли это было на самом деле или нет, я не знаю, но несомненно, что многие поляки верят в это, и сей "исторический факт" немало способствовал развитию антиеврейских настроений в Польше. Однако, изучив эту историю более внимательно, мы обнаружим в ней порочный круг. Цари, говорят нам, не причиняли зла евреям в Польше. В то же время, они с удовольствием организовывали еврейские погромы в России. Столь различные линии поведения имели общую причину: русское правительство считало евреев в России и в Польше неспособными ассимилироваться и, следуя нуждам своей политики, устраивало массовые убийства их в Москве или Киеве (чтобы не ослабляли империю), в Варшаве же оно им покровительствовало для того, чтобы поддерживать рознь среди поляков. Последние, напротив, проявляли к польским евреям только ненависть и презрение, но причина была та же: и они считали, что евреи не способны интегрироваться в общество. Отторгнутые от окружающих царем, отторгнутые поляками, оказавшиеся внутри чуждого сообщества, евреи против собственной воли замыкаются в кругу национальных интересов, — что же удивительного, если «нацмены» ведут себя соответственно тем представлениям, которые о них сложились? Другими словами, суть здесь не в "историческом факте", а в образе еврея, сложившемся у активных субъектов истории. И когда нынешние поляки предъявляют счет евреям за их поведение в прошлом, они видят перед собой все тот же образ: ведь для того, чтобы спрашивать с внука за прегрешения деда, нужно обладать крайне примитивным пониманием ответственности. Но этого даже мало, нужно еще, чтобы сложилось определенное отношение к внуку, основанное на некогда существовавшем отношении к деду; нужно поверить, что потомки способны сделать то же, что сделали предки, — нужно убедить себя в том, что характер еврея передается по наследству. Современные поляки третируют евреев за то, что они евреи, в 1940 году, потому что их предки в 1848 году вели себя так же по отношению к своим современникам; и может быть, это традиционное представление, проявись оно в соответствующих условиях, как раз подтолкнуло бы нынешних евреев действовать, как те в 48-м. И оказывается, что созданный образ еврея определяет историю, а не "исторический факт" рождает образ. Нам говорят еще о "социологических данных", но, рассмотрев их внимательнее, мы опять обнаруживаем все тот же порочный круг. Нам говорят: адвокатов-евреев слишком много. Но разве кто-нибудь жалуется на то, что слишком много адвокатов-нормандцев? Если бы даже все бретонцы были врачами, разве мы не ограничились бы фразой типа: "Бретань обеспечила врачами всю Францию". Ну, ответят нам, это совсем не одно и то же. Конечно — но именно потому, что мы представляем себе не человека-нормандца и человека-еврея, а образ нормандца и образ еврея. Итак, с какой стороны ни подойти, оказывается, что именно образ еврея определяет существо дела.
Для нас становится очевидным, что никакие внешние факторы не способны внедрить в антисемита его антисемитизм. Антисемитизм — это свободный и тотальный выбор самого себя, это тотальный подход не только к евреям, но и вообще — к людям, к истории и к обществу, это одновременно и страсть, и мировоззрение. Разумеется, те или иные характерные особенности у одного антисемита выражены ярче, чем у другого, но все они всегда присутствуют вместе: они взаимосвязаны и взаимозависимы. Именно эту синкретическую, нерасчлененную тотальность мы и постараемся сейчас описать.
Чуть выше я отмечал, что антисемитизм проявляет себя в форме страсти. Всем понятно, что речь идет о ненависти или гневе. Но мы привыкли к тому, что и ненависть, и гнев должны иметь причину: я ненавижу того, кто причинил мне боль, того, кто меня обидел или оскорбил. Как мы видели, страсть антисемитизма отнюдь не такова: она предшествует тем событиям, от которых должна была бы родиться, она старательно ищет их, чтобы подпитаться ими, она вынуждена даже по-своему интерпретировать эти события, чтобы они стали по-настоящему оскорбительны. Тем не менее, если вы заговариваете о евреях с антисемитом, он проявляет все признаки явного неудовольствия. Впрочем, достаточно вспомнить, что гнев проявляется у нас только тогда, когда мы на это согласны (в языке это выражено абсолютно точно: мы гневаемся, то есть гневим себя), и мы должны будем признать, что антисемит выбирает жизнь в режиме страсти. Случаи выбора в пользу жизни скорее страстной, чем разумной, совсем не редки, но при этом, как правило, любят объект страсти, — женщина ли это, слава, власть или деньги. Поскольку антисемит выбирает ненависть, мы вынуждены заключить, что он любит само состояние страсти. Как правило, такой стиль чувствования не доставляет особого удовольствия. Тот, кто страстно желает женщину, стремится к женщине, а не к страсти, которая только мешает: ведь приходится избегать, с одной стороны, логики страсти, стремящейся любой ценой обосновать взгляды, продиктованные любовью, ревностью или ненавистью, а с другой — ослепления страсти, и того, что называют навязчивой идеей. Антисемит, напротив, выбирает прежде всего это. Но как же можно выбрать заведомо ошибочную логику? К этому толкает "ностальгия по непробиваемости". Поиски истины для разумного человека мучительны; он знает, что полученные выводы не более чем вероятны, что другие соображения, появившись, поставят их под сомнение, он никогда не знает точно, к чему он придет, он «открыт», и его могут посчитать колеблющимся. Но есть люди, которых влечет постоянство камня. Они хотят быть монолитными и непробиваемыми. Они не хотят меняться: поди знай, куда приведут эти изменения. Это — первородный страх самого себя, — и это страх истины. И пугает их не то содержание истины, о котором они даже не подозревают, а сама форма истины как бесконечного приближения, — ведь это все равно как если бы само их существование все время откладывалось. А они хотят осуществиться тотчас и сразу. Они не хотят вырабатывать взгляды, они желают иметь врожденные, они боятся рассуждать и поэтому хотят такой жизни, в которой рассуждения и искания играют второстепенную роль, в которой всегда ищут только то, что уже нашли, в которой всегда становятся только тем, чем уже стали. Такое возможно только в страсти. Лишь пристрастность сильного чувства способна мгновенно дать уверенность, лишь она способна сковать рассудок и оградить его от жизненного опыта непробиваемой стеной длиною в жизнь. Антисемит выбрал ненависть, потому что ненависть есть вера; он изначально выбирал то, что девальвирует для него слова и резоны. И как же хорошо он теперь себя чувствует! Как мелки и бессодержательны кажутся ему дискуссии о правах евреев — они ему с самого начала неинтересны, он — в другом измерении. Если он и согласится из любезности сказать пару слов в защиту своей точки зрения, то это даже не подарок, а так, одолжение, легкая попытка спроецировать свою интуитивную уверенность на плоскость спора, не более. Выше я цитировал некоторые «высказывания» антисемитов, они вполне абсурдны: "Я ненавижу евреев, потому что они учат слуг неповиновению, потому что скорняк-еврей меня ограбил" — и т. п. Не думайте, что антисемиты не замечают абсурдности своих ответов. Нет, они прекрасно знают, что их суждения легковесны и спорны; они просто развлекаются. Это их противник обязан серьезно относиться к словам, потому что он в слова верит, а они — они имеют право играть. Они даже любят эту игру в диспуты, потому что, приводя смехотворные доводы, они дискредитируют серьезность своих собеседников; они в восторге от собственной недобросовестности, потому что задача их не в том, чтобы убедить настоящими аргументами, а в том, чтобы смутить или дезориентировать. Если же вы начинаете уж слишком их теснить, они замыкаются и пренебрежительно заявляют вам, что время споров прошло, но это не потому, что для них болезненно поражение, нет, они только боятся, что будут смешно выглядеть или что их замешательство плохо повлияет на зрителей, которых они хотели бы привлечь в свои ряды. Таким образом, невосприимчивость антисемита к аргументам рассудка и опыта, в которой каждый может убедиться сам, объясняется отнюдь не силой его убежденности, а скорей, наоборот: его убежденность сильна, потому что он с самого начала решил быть невосприимчивым.