Великий понедельник. Роман-искушение
– За что? – спросил Натан и часто заморгал глазами, словно в них попала соринка.
– За то, что этот Назарей смущает народ. За то, что пытается объявить себя Мессией… Кстати, против него особенно настойчиво свидетельствуют фарисеи.
– Фарисеи против? Значит, наш человек, – серьезным тоном произнес священник, но глазами продолжал моргать. Потом закрыл пальцем левый глаз, правым насмешливо глянул на Аристарха и сказал: – Спасибо за беседу. Прогулка моя окончена. Хочу сегодня пораньше лечь спать.
Натан развернулся и направился в сторону ворот.
Аристарх проводил его внимательным и почтительным взглядом.
Потом мимо Аристарха прошел караван с двумя верблюдами, который останавливался возле Змеиного пруда, а теперь, похоже, искал более удобное место для ночлега.
Минут через пять Аристарх увидел, что от развилки к нему бегут двое стражников – пожилой Афронг и юный Малх. Они не успели пробежать и тридцати шагов, как из лучистых западных облаков вынырнул всадник.
Аристарх расправил складки свой мантии, края ее опустил как можно ниже, чтобы они закрывали сандалии, и принял горделивую позу.
Но всадник не заметил молодого начальника. Не переходя на рысь и лишь слегка сократив галоп перед воротами, седьмой долгожданный гонец ворвался в Город.
Аристарх огорчился. Но к нему уже подбегали его подчиненные. И тогда он обратил свой взор – суровый и деловитый – в небо.
В небе парила большая птица, более всего похожая на орла. Сперва она описывала круги над долиной. Затем птицу словно сдуло и отодвинуло на восток, и она стала кружить над Городом. Потом и от Города ее снесло, и она кружила в небе над Кедронским ущельем и над Масличной горой.
Центром ее кружения была одинокая смоковница, росшая недалеко от дороги – той самой, которая вела от Виффагии к вершине Масличной горы.
Глава третья
Под смоковницей
Третий час вечера
Большая и одинокая смоковница, которую орел избрал центром своего кружения в сумеречном небе, росла возле дороги на восточном склоне Масличной горы. Вдоль дороги, ведущей от Виффагии к Городу, росло много смоковниц и маслин. Но неподалеку от вершины Масличной горы справа от дороги начинался колючий кустарник, в одном месте которого был проход. Если путник сходил с дороги и проходил сквозь этот проход, то шагов через двадцать упирался в большую одинокую смоковницу. А дальше пути уже не было, потому что сразу за деревом неожиданно спускался крутой овраг. Так вот над этой одинокой смоковницей и кружил орел, лишь изредка взмахивая крыльями, но не теряя высоты. На западе он пролетал над Кедроном, на юге – над садами Гефсимании, а на востоке – то ли над Виффагией, то ли над Вифанией, то ли где-то посредине между ними.
Солнце уже скрылось в облаках над долиной, но луна еще не показалась, хотя наверняка встала уже из Мертвого моря и теперь поднималась по небосклону, чтобы вскарабкаться над отрогами Иерихонской пустыни и явиться наконец Масличной горе. И вот, одно светило ушло, другое еще не выступило, но свет от обоих, пурпурный с запада и золотой с востока, уже соприкоснулся на фиолетовом небе, и пурпур приветствовал золото, уступая место и передавая вахту.
Перед деревом на коленях сидел человек без бороды и без усов, но не римлянин, так как одет был в иудейскую одежду и лицо у него было далеко не римское. На молящегося этот человек не был похож, так как он не стоял на коленях, а сидел на них, откинувшись на пятки, и губы его ничего не шептали и не просили. Лицо его было совершенно бесстрастным, настолько бесстрастным, что все черты его – щеки, нос, подбородок, уши и даже лоб, – казалось, не только замерли, но стерлись и расплылись в какую-то плоскую маску. Пустыми были глаза, но взгляд их устремлен был на ветви смоковницы и в то же время как бы сквозь них. И в этой пустой устремленности еще меньше было жизни. Улыбка застыла на его лице, точнее, как бы примерзла к нему со стороны, потому что в отдельности ни губы, ни глаза не улыбались.
Странный человек сидел на коленях под странным деревом, потому что все ветки на нем были покрыты крупными зелеными листьями, хотя до лета было еще далеко и все росшие вдоль дороги смоковницы только еще начинали одеваться в мелкую, клейкую листву.
За спиной у человека, шагах в десяти от него, скрестив на груди руки, стоял Филипп. Тело его было неподвижным, но выпуклые влажные глаза бегали из стороны в сторону и сверкали в надвигающейся темноте. Ноздри широкого курносого носа раздувались, отчего морщилась переносица, и на большом покатом лбу то возникала, то исчезала продольная складка. Зубы покусывали то нижнюю, то верхнюю губу, топорща усы и выпячивая вперед густую курчавую бороду. Видно было, что Филипп переполнен чувствами и они вот-вот взорвут его изнутри.
Сидевший под деревом не мог видеть Филиппа. Но вот он стал перебирать пальцами левой руки, затем правая рука начала слегка оглаживать колено, потом чуть сгорбилась спина, и вслед за этим медленный голос произнес:
– Филипп?.. Если ты хочешь мне что-то сказать, то говори. А если нет – зачем стоишь у меня за спиной?
Филипп рванулся с места, подбежал к смоковнице и встал сбоку.
– Я тебе помешал? Прости меня. Я просто шел мимо… Помешал, конечно? – радостно тараторил Филипп.
– Когда я правильно сосредоточен, никто мне помешать не может, – отвечал ему сидевший под деревом. Он очень осторожно произносил слова, словно боялся потерять свою отрешенную улыбку. Взгляд его уже начал терять первозданную пустоту, и, чтобы избежать резкой перемены, человек бережно прикрыл глаза.
– Нет, помешал, я вижу! Ты молился, а я приперся и помешал. Прости меня, Толмид! – сокрушенно и еще более радостно бормотал Филипп.
– Повторяю, никто и ничто мне помешать не может, – не открывая глаз, продолжал тот, кого Филипп назвал Толмидом. – Я уже заканчивал. Я стал выходить из сосредоточения. И тут вдруг почувствовал: идут по дороге твои желания. Потом они свернули сюда и встали у меня спиной. Стоят и кричат мне в спину.
– Как ты догадался?! – торжествующе воскликнул Филипп. – Я действительно искал тебя. Потому что очень хочется рассказать тебе, именно с тобой поделиться…
– Говори, философ, – разрешил Толмид и впервые посмотрел на Филиппа.
И Филипп стал рассказывать.
Сперва он сообщил о том, что именно сегодня его разрозненные представления вдруг слились в единую и очень последовательную картину – так он выразился.
Затем он стал пересказывать то, что два часа назад пытался объяснить Иуде. О том, дескать, что именно Красота спасет мир. Но для этого она должна сначала соединиться со Светом, а потом проникнуться Добром и Любовью.
Филипп говорил взволнованно и увлеченно. А Толмид смотрел ему прямо в глаза пристальным, холодным взглядом, и холод был чистым и прозрачным, и не было в нем ни осуждения, ни одобрения, а потому холод этот иногда казался почти что теплым.
Два раза Толмид пытался прервать друга. И сначала попросил его: «Ты долго говоришь. Короче не можешь?» Филипп радостно согласился, но, стараясь говорить короче, стал рассуждать еще длиннее и подробнее. Второй раз Толмид заметил: «Ты мне уже об этом рассказывал. Что же тут нового?» И лучше бы он не делал этого замечания, потому что Филипп, вместо того чтобы кратко обрисовать новизну своих построений, вернулся в начало рассказа и стал повторять то, что он уже говорил, всё выдавая за новое и только теперь ему якобы открывшееся.
Толмид решил больше не делать замечаний. И лишь когда в десятый, наверное, раз Филипп заговорил о том, как Красота уже наполнила мир и вот-вот должна его спасти, Толмид не выдержал и спросил:
– Скажи, а болезнь тоже прекрасна?
– Смотря, какая болезнь, – не растерялся Филипп. – Бывают болезни, которые очищают человека. И претерпев эту болезнь, пройдя через связанные с нею страдания, человек…