Тевье-молочник. Повести и рассказы
И вот однажды случилась такая история. Еду я домой из Бойберика, сбыл свой товар — целый транспорт сыра, масла, сметаны и прочей молочной снеди. Сижу и, по обыкновению своему, размышляю о всяких высоких материях: о том, о сем, о егупецких богачах, которым, не сглазить бы, так везет и так хорошо живется, о неудачнике Тевье с его конягой, которые всю жизнь маются, и тому подобных вещах.
Время летнее. Солнце печет. Мухи кусаются. А кругом — благодать! Широко раскинулся мир, огромный, просторный, хоть подымись и лети, хоть растянись и плыви!..
Гляжу — шагает по песку паренек, с узелком под мышкой, потом обливается, едва дышит.
— Стоп, машина! — говорю я ему. — Присаживайся, слышь, подвезу малость, все равно порожняком еду. Как там у нас говорится: «Ослу друга твоего, если встретишь, в помощи не откажи», а уж человеку и подавно…
Улыбнулся, шельмец, но просить себя долго не заставил и полез в телегу.
— Откуда, — спрашиваю, — к примеру, шагает паренек?
— Из Егупца.
— А что, — спрашиваю, — такому пареньку, как ты, делать в Егупце?
— Паренек, вроде меня, — говорит он, — сдает экзамены!
— А на кого, — говорю, — такой паренек учится!
— Такой паренек, — отвечает он, — и сам еще не знает, на кого учится.
— А зачем, — спрашиваю, — в таком случае паренек зря морочит себе голову?
— А вы, — отвечает, — не беспокойтесь, реб Тевье! Такой паренек, как я, знает, что делает.
— Скажите-ка, пожалуйста, уж если я тебе знаком, кто же ты, к примеру, такой?
— Кто я такой? Я, — говорит, — человек!
— Вижу, — говорю, — что не лошадь. Чей ты?
— Чей? — отвечает. — Божий!
— Знаю, — говорю, — что божий! У нас так и сказано: «Всяк зверь и всякая скотина…» Я спрашиваю, откуда ты родом? Из каких краев? Из наших или, может быть, из Литвы?
— Родом, — говорит он, — я от Адама. А вообще-то я здешний. Вы, наверное, меня знаете.
— Кто же твой отец? А ну-ка, послушаем.
— Отца моего, — отвечает он, — звали Перчик.
— Тьфу ты, пропасть! Зачем же ты мне так долго голову морочил? Стало быть, ты — сын папиросника Перчика?
— Стало быть, я — сын папиросника Перчика.
— И учишься, — говорю я, — в «классах»?
— И учусь, — отвечает, — в «классах».
— Ну, что же! «И Гапка — люди, и Юхим — человек!» А скажи-ка мне, сокровище мое, чем же ты, к примеру, живешь?
— А живу я, — говорит он, — от того, что ем.
— Вот как! Здорово! Что же, — спрашиваю, — ты ешь?
— Все, что дают, — отвечает он.
— Понимаю, — говорю, — что ты не из привередливых. Было бы что. А если нет ничего, закусываешь губу и ложишься натощак. И все это ради того, чтобы учиться в «классах»? По егупецким богачам равняешься? Как в Писании сказано: «Все любимые, все избранные…»
Говорю я с ним эдаким манером, привожу изречения, примеры, притчи, как Тевье умеет. Но думаете, он, Перчик то есть, в долгу остается?
— Не дождутся, — говорит он, — богачи, чтобы я равнялся по ним! Плевать я на них хотел!
— Ты, — отвечаю, — что-то больно взъелся на богачей! Боюсь, не поделил ты с ними отцовского наследства…
— Да будет вам известно, — говорит он, — что и я, и вы, и все мы имеем, быть может, очень большую долю в их наследстве.
— Знаешь что? — отвечаю я. — Лучше бы ты помалкивал!.. Вижу, однако, что парень ты не промах, за язык тебя тянуть не приходится… Если будет у тебя время, можешь забежать ко мне сегодня вечером, потолкуем с тобой, а заодно, кстати, и поужинаешь с нами…
Разумеется, паренек мой не заставил повторять приглашение и пришел в гости, в самую точку угодил, когда борщ уже на столе стоял, а пирожки на сковородке жарились.
— Хорошо, — говорю, — тому жить, кому бабушка ворожит. Можешь идти руки мыть. А не хочешь, можешь и так за стол садиться. Я у бога в стряпчих не состою, и сечь меня на том свете за тебя не будут.
Говорим мы с ним эдаким вот манером, и чувствую я, что тянет меня к этому человечку. Почему, — сам не знаю, а только тянет. Люблю, понимаете, человека, с которым можно словом перекинуться — иной раз изречением, другой раз — притчей, рассуждением о разных, высоких материях, — то да се, пятое-десятое… Таков уж Тевье.
С этих пор мой паренек стал приходить чуть ли не каждый день. Покончит с уроками и заглянет ко мне отдохнуть, побеседовать. Можете себе представить, что это были за уроки и что они ему давали, прости господи, если самый крупный богач у нас привык платить не больше трешницы в месяц, да и то требует, чтобы учитель вдобавок прочитывал его телеграммы, надписывал адреса или бегал иной раз по поручениям… Почему бы и нет? Ведь ясно сказано: «Всей душой и всем сердцем», — если ешь хлеб, должен знать за что…
Хорошо еще, что кормился он, собственно, у меня. За это он занимался понемногу с моими дочерьми. Как говорится: «Око за око…» Таким образом сделался он у нас своим человеком. Дети подносили ему стакан молока, а старуха присматривала, чтобы у него рубаха на теле была и носки целые. Вот тогда-то мы и прозвали его «Феферл», переделали то есть его имя на еврейский лад. И можно сказать, что все мы его полюбили, как родного, потому что по натуре он, надо вам знать, и в самом деле славный паренек, без хитростей: мое — твое, твое — мое, душа нараспашку…
За одно только я его терпеть не мог: за то, что он вдруг, ни с того ни с сего, пропадал. Неожиданно подымется, уйдет, и ищи ветра в поле — нету Перчика! «Где ты был, дорогой мой птенчик?» Молчит как рыба… Не знаю, как вы, а я не люблю человека с секретами! Я люблю так, как сказано в Писании: «Что есть, то и выкладывай!» Зато, с другой стороны, было у него и большое достоинство: уж если разговорится, — «кто на воде, а кто в огне», — так и пышет жаром, так и режет. Язычок, будь он неладен! Говорит против бога и против помазанника его, и больше всего — против помазанника… А планы у него все какие-то дикие, нелепые, сумасшедшие, и все-то у него шиворот-навыворот, все вверх ногами. Богач, например, по глупому его разумению, вообще ничего не стоит, а бедняк, наоборот, цаца великая, а уж мастеровые, рабочие — те и вовсе соль земли, потому что труд, говорит он, — это главное, всему основа.
— А все же, — говорю я, — с деньгами этого не сравнишь!
Тут он вспыхивает и начинает меня убеждать, что деньги — зарез для всего мира. От денег, — говорит он, — всяческая подлость на земле, да и вообще все, что творится на белом свете, — несправедливо. И приводит мне десять тысяч доказательств и примеров, и все они пристают ко мне, как горох к стене.
— Выходит, стало быть, по сумасшедшему твоему рассуждению, что доить корову или заставлять лошаденку в упряжи ходить — тоже несправедливо?
И много таких каверзных вопросов задаю я ему, припираю его, так сказать, к стенке на каждом шагу, как Тевье умеет! Однако и Феферл мой тоже это умеет, да еще как умеет! Лучше бы уж он не умел. А уж если есть у него что-нибудь на сердце, — тут же выложит.
Сидим мы однажды под вечер у меня на завалинке и эдак вот рассуждаем, философствуем… Вдруг он и говорит мне, Феферл то есть:
— Знаете, реб Тевье? Дочери у вас очень удачные!
— Серьезно? — отвечаю. — Спасибо за добрую весть! Им было, — говорю, — в кого уродиться.
— Одна, — продолжает он, — старшая, и вовсе умница! Человек в полном смысле слова!
— И без тебя знаю! — говорю я. — Яблоко от яблони недалеко падает.
Говорю это я ему, а у самого сердце, конечно, тает от удовольствия. Какому отцу, скажите, не приятно, когда хвалят его детей? Поди угадай, что от этих похвал разгорится такая пламенная любовь, не приведи господи! Вот послушайте.
Короче говоря, «и бысть вечер и бысть утро», — было это в сумерки, в Бойберике. Еду я на своей тележке по дачам, вдруг меня кто-то останавливает. Гляжу — Эфраим-шадхен. Эфраим, надо вам сказать, такой же сват, как и все сваты, то есть занимается сватовством. Увидал меня в Бойберике и остановил:
— Извините, реб Тевье, мне нужно вам кое-что сказать.