5/4 накануне тишины (СИ)
Глупого стада…
— Вы пошли путём другого стада. Безумного.
54Цахилганов больше не возражал себе, только ещё посвистал немного.
The sun so hot i froze to death,
Susanna, don’t you cry…
— В стране несвобод вы стали создавать свои собственные крошечные свободы, — продолжил Внешний равнодушно — равнодушно, брезгливо, медленно. — …Да, тогда, в нетерпении, фарцуя, примеряя импортные шмотки, переплачивая, опасно балуясь с валютой, вы стали создавать собственные, маленькие, совсем самодеятельные
— деятельные — и — весьма —
квадратно-гнездовые свободы — для себя:
камерные такие свободы,
заключённые в четырёхугольники обеспеченных квартир,
похожих на души,
и в своих четырёхугольных душах,
похожих на обеспеченные квартиры.
— Свободы, заключённые в..? — живо переспросил Цахилганов с табурета. — Что есть заключённая свобода? Свобода — зэк? Хха.
Хха. Хха.
55Он и вправду закашлялся от деланного смеха.
А потом задумался.
Свобода… Она приживалась и в клетках душ, и в клетках квартир, но обретала вскоре дикие признаки разнузданности,
— Птица… — проговорила Любовь тревожно. — Это она,
— ибо — свобода — не — любит — границ — а — значит — способна — развиваясь — и — развиваясь — разнести — вдрызг — в — клочья — всё — и — вся — а — именно — быстрые — союзы — сердец — брачные — узы — родственные — связи — правительства — государства — континенты — планеты — гаметы — настоящее — и — будущее — и — всё — всё — всё — тому — же — совершенно — подобное —
она убивает меня…
— Порваны связующие нити, — вздохнул Цахилганов. — Уже — порваны связующие нити. Всё разнесено вдребезги. Не надо плакать, Сусанна… Поздно. Всё — поздно! Мы победили…
— Зачем? — Любовь не понимала жестокости своего виденья и спрашивала: — Зачем?
— Чтобы стать свободными как птицы… — рассеянно бормотал Цахилганов.
— Зачем она мучает меня? — привычно шелестел голос жены.
— Кто? — очнулся Цахилганов, воссоединяясь с собою.
— Птица… Она выпускает когти…
56Любовь вздрогнула. Опасно качнулись прозрачные трубки. И волосы её, неровно отросшие, чуть тронутые сединой, выбились из-под старушечьего застиранного платка — лоскута с оборванными краями.
— Она опять снижается, Андрей. Она измучила меня.
Даже его имя Любовь произнесла совсем равнодушно, будто имя случайного, малознакомого попутчика. И Цахилганову стало особенно неприятно — оттого, что реаниматор Барыбин теперь бывает возле Любы гораздо чаще, чем он.
Наконец-то — бывает чаще. Дождался всё же своего заветного часа, зануда. Зануда, трижды зануда и твердолобый однолюб — как все, впрочем, зануды.
Сидел — здесь — в — своей — нищей — реанимации — и — поджидал — годами — десятилетьями — когда — же — когда — под — его — капельницы — попадёт — наконец — та — которая — или — тот — который — то — есть — Цахилганов…
— Птицы нет, Люба. На самом деле этой птицы не существует. Её — нет!.. Никакой свободы — нет. То, что кажется свободой, это всегда лишь новая, не очень знакомая, форма неволи…
— Она выклевала мне всю печень…
Жена простонала и стихла. И уже через минуту странное сочетанье боли и блаженства выражало простенькое лицо её, застыв в терпеливом, долгожданном покое, который был всё же немного сильнее страданья — и почти сильнее жизни.
Но покой не мог ещё одолеть её,
эту больную жизнь,
до конца.
57И всё же, как раздражал Цахилганова её белый казённый платок, сделанный из старой больничной истёртой простыни!.. А Мишка Барыбин ночевал теперь в больнице даже тогда, когда у него не было здесь никаких дежурств.
Стоило Цахилганову остаться у себя дома,
— он — осведомлялся — потом — невзначай — у — дежурных — и — выяснялось — всякий — раз — выяснялось —
Барыбин ночевал на службе.
— Скоро наступят тёплые дни, — отводя взгляд от грубого штампа «РО» на платке, пообещал жене Цахилганов.
И снова приуныл. Он не любил ранней весенней жары — с её голым резким Солнцем
над не пробудившейся ещё природой без зелени;
с её беспощадным, безжалостным светом,
обнажающим усталую слёглую пыль,
и старую грязь,
и свежую грязь Карагана…
Но усталая чёрная пыль Карагана поднималась вскоре вверх, к Солнцу, крутящимся неистовым роем, и тогда неодолимая усталость наваливалась на людей, словно тяжёлое невидимое одеяло. И сонливость равно одолевала идущих, сидящих в своих домах и лежащих жителей города. И только пришлые монахи в эту пору деловито проходили сквозь Караган. Они направлялись к лагерным необозримым полям,
где не было могильных холмов,
а стояли лишь пронумерованные колья
вместо крестов.
58Захожие монахи толковали про какое-то свечение:
белые световые столбы, дескать, восходят над номерными караганскими могилами — в небо,
от тления к нетленью, от смерти к бессмертию,
и сияют над зонами Карагана — над останками мучеников большевистского века — денно и нощно…
Захожие монахи падали на колени пред ровным сиянием недовоплощённых судеб,
словно перед гигантскими свечами, не гаснущими никогда.
Однако простые люди сонно улыбались, не доверяя паломникам вполне. Потому что привыкли к чёрным весенним надоевшим смерчам, затмевающим Солнце
и навевающим скуку и лень.
Что ж, молящимся людям, должно быть, видно оно,
— в — трепете — благоговении — робости —
белое то бесстрастное свеченье, соединившее небо и землю. Обывателям же, занятым докучливыми делами, виднее крутящееся, чёрное, земное, затмевающее.
…Но бедные, бедные, трижды несчастные пытливые книжные люди, оказавшиеся на роковом пограничье —
урывками видящие белое и чёрное,
и пытающиеся отыскать гармонию в якобы правильной соотнесённости двух противоположных сред,
— света — и — тьмы —
и умирающие в душевном мучительном собственном разъятии, так и не поняв ни одного из миров
— то — есть — мира —
в целом.
О них-то и речь, ибо они есть мы
— тьмы — тьмы — сопричастники — и — света — света — света —
временами.
59Скоро поднимется вверх дремучая сонная чёрная пыль Карагана… Цахилганов откинулся к стенке. Он прикрыл глаза, плотнее закутываясь в больничный халат.
Ему стало тепло, будто под одеялом. И он даже не пошевелился, услышав, как больница, громко топоча, вновь ловит и не может поймать сухонькую, будто истёртый веник, шуструю старуху, опять сбегающую из соседнего, невропатологического, отделения —
через реанимацию.
Старуха, проносясь по коридору в своих розовых китайских тапочках, торопливо кричала то же самое, с пронзительным звонким плачем, что и в прошлый раз, и в позапрошлый:
— Выпустите меня!.. Господи! Господи, смилуйся надо мной: не возлагай избыванья грехов моих на детей моих, на всю ветвь мою. Я сама исстрадаю всё, Господи! Пожалей их — не возлагай… Не мешайте мне!!! Ы-ы-ы! Пустите! Дай-те ис-стра-дать! Самой! Чтоб — не они, не дети мои… Люди! Простите меня! Простите хоть вы меня!!! Ради детей своих прошу, ради внучиков…
И, тонко подвывая, билась она, пойманная, в проворных руках сестёр и санитарок. Спасительно больная, старуха никак не могла вырваться на нужную ей, запредельно вольную волю страдания,
потому что застревала и застревала, как на зло, в реанимаци.
60— Лишают искупления, глупые, глупые!!! — откатывалась, удалялась по коридору старушечья жгучая обида в обратном направлении. — Лекарствами — лишают меня: обезболивают всё неправедное — всю-то мою жизнь греховную обезболивают, бессердечные…Господи, смилуйся надо мной! Не возлагай Ты на детей моих… избыванья грехов моих!!! Лучше — я! Исстрадаю! Сама! Пожалей Ты их… Ы-ы-ы-ы… Дайте же избыть… Изверги! Да пожалейте же вы меня хоть разок…