Спящие от печали (сборник)
Стесняясь теперешнего своего положения, жил он в бараке наособицу, ни с кем не знакомясь. Ему хотелось оставаться в памяти людей полным сил, подтянутым и бравым, не смотря ни на что. Бухмин затворился; он словно умер для всех, скрывая свою дряхлую немощь от любого внимательного взора.
* * *Тут, в бараке, Бухмин разговаривал только с покойной женою. И собирался спать так, как собираются на охоту: влезал в валенки, хотя и в них ноги его ночью не согревались, надевал тужурку, подпоясывал её полотенцем, чтобы она не задиралась во сне и чтобы вечно зябнущий живот не оголился невзначай.
Даже во сне Бухмин лежал, вытянувшись во весь рост. Он будто принимал парад: минувшее повторяло себя ночами в точном соответствии с давней его жизнью. Оно было похожим на чёрно-белый блестящий мрамор с нежнейшими дымчатыми прожилками. Давние события сделались его новыми, барачными, снами – тёмно-светлыми, как документальный фильм без конца и начала. А цветные вкрапления в его прошлом уже почти не встречались; многое выгорело, обветшало, многое полиняло за долгую жизнь, хотя и оставалось ещё в памяти кое-что особенное, не боящееся тления ни сколько…
Этой ночью Бухмин снова был курсантом, безнадёжно влюблённым в женский полк. Маленькие девушки-связистки проходили перед ним, бойко топая просторными солдатскими сапогами по белой мостовой. Утренний волжский городок тоже глазел на мелкорослый полк белёсыми запылёнными окошками. Улицы сбегали к реке, но замирали, споткнувшись о меловые карьеры с белыми, довоенными, отвалами, прибитыми дождями. А девушки, похожие на шестиклассниц, шагали дальше, к пристани, по белой наезженной дороге, размахивая руками, как взрослые солдаты. За малый рост, на подбор, они прозывались малокалиберными, а ещё – карандашами, и внушали Бухмину умильное желание опекать каждую из них – равно.
Бухмин, однако, изменил полку довольно скоро – когда увидел возле вокзала одну, высокую, стеснявшуюся своей худобы. В белом ситцевом платке, в тесной тёмной кофте, вязаной пупырышками, она оглянулась на бегу. Пасмурный, торопливый взор коснулся издали губ поэта. В тот миг женский задорный полк померк в его восторженном сознании, а там и забылся всем боевым составом…
Но эта, самая лучшая, незабываемая, с тревожной сумеречной тенью в глазах, едва не убежала от него тогда в грохочущее железом депо, размахивая полупустой авоськой с завтраком для отца. Зато потом она смотрела на Бухмина с перрона, припудренного меловой пылью, и шла вдоль состава, и бежала за ним. И в пасмурных глазах её плыли дождевые тучи. А он, в новой шинели, с лёгким вещмешком на плече, кричал сквозь белый пыльный ветер с подножки поезда, идущего на юго-запад:
– Слышишь? Никуда не уезжай отсюда! После войны я найду тебя. О-бя-за-тель-но!!! Только не уезжай!..
Совсем юная, в белом платке, она согласно кивала ему, стараясь улыбнуться безмятежно:
– Не уеду… Никогда… Никуда… – и прижимала руки к горлу по-вдовьи.
* * *Перебрался он в барак совсем недавно, после смерти своей фронтовой подруги и жены Лизы, из квартиры приличной, большой, полученной когда-то от редакции. А как произошло его несуразное переселение в диспетчерскую комнатёнку, древний Бухмин толком не понял до сих пор. Какая-то молодая толстощёкая женщина с плоскою обширной спиной вдруг решительно взяла его под руку ещё на кладбище и уж потом не отпускала больше до самого дома. Она осталась с ним, овдовевшим ветреной весною, в осиротевшем его жилище.
Бухмин не замечал её поначалу, потому что думал: каково-то сейчас его старенькой жене одной, под землёю. Его удручало, что там всегда темно: бесстрашная снайперша Лиза не боялась на свете ничего, кроме сырой темноты и холода…
Толстощёкая молодая женщина с плоской спиною тем временем ладонью стирала пыль с его дубового письменного стола, и тою же ладонью гладила Бухмина по голове, и лежала какое-то время рядом с ним, в спальне, не сняв широких лакированных туфель с кожаными чёрными бантами у щиколоток. Помнится, он даже расплакался вдруг. Да, он повернулся к ней, чтобы произнести только что придуманные строки – о женщине-воине, ушедшей из белорусских сумрачных болот в окончательную степную тьму. В тех болотах его молодой Лизе приходилось лежать две ночи напролёт в ржавой холодной воде… Но толстощёкая женщина широко зевнула, дрогнув красным языком, и встала.
Он поплёлся за нею следом, на кухню, выговаривая сокровенные слова поэмы с долгими паузами и тщательным раздумьем: угодил он Лизе или нет… Женщина тем временем жарила картошку, ела её, золотистую, горячей, нарочно громко стуча вилкою по сковороде. То, что Бухмин пытается разговаривать с нею, женщине решительно не нравилось.
Потом женщина утёрлась Лизиным передником и сказала, бросив его в угол, что дома ждёт её муж-сварщик, который режет роторный экскаватор на металлолом.
* * *Исчезнув на пару месяцев, молодая женщина появилась снова. Она прошагала в своих лакированных плоских туфлях вокруг поэта, обойдя его, словно безмолвное высохшее дерево, затем остановилась и сказала, приблизив лицо к лицу, что у неё и Бухмина будет крошка.
– Но почему не от сварщика? – испугался дряхлый Бухмин, голова его затряслась от волнения.
– Ах! Подлец! – прокричала тогда женщина, отстранившись. – Это ты не хочешь нам помогать!
– Кому – вам?!
– Мне и крошке.
– А тебя как зовут? – пытался пробиться к её душе растерявшийся Бухмин. – Как?
– Никак!
После этого женщина пронзительно зарыдала, нашла какие-то деньги в комоде и удалилась, причитая:
– Куда мне деваться с его дитём?! Куда-а-а?!. Кому я нужна теперь?! Обманул, обманул, прохвост…
Её слова, колкие, отрывистые, катились вниз по лестнице, словно ежи, пока женщина не вышла из подъезда.
– Дитё куда я дену?! – прокричала она с новою силой уже под окнами, задрав голову вверх.
Потом, утёршись решительно, взяла под руку какого-то косматого парня с палочкой мороженого во рту и потащила его за собой, переваливаясь, будто утка.
* * *Самым ужасным стало то, что теперь женщина в широких лакированных туфлях появлялась перед старым поэтом внезапно, в любое время дня и ночи, – у неё почему-то были уже свои ключи от их с Лизою квартиры. К тому же кричала она слишком, слишком громко, растворив дверь на лестничную площадку во всю ширь:
– Ты не платишь нам алименты! Я расстраиваюсь! Бедная крошка!
– А кто она? – не всегда понимал рассеянный Бухмин, принимая иногда, по старческой забывчивости, это навязчивое слово за чью-то, может быть, фамилию. – Крошко – она кто?
– Не смей притворяться, развратник! …Ты меня растлил.
– Но при чём тут я?! – пятился от неё Бухмин. – Нет! Это, верно, сварщик! Ты перепутала! И… не было у тебя никакого живота. Неоткуда взяться крошке, решительно неоткуда… Сварщик подтвердит.
– Врёшь! Растлил!.. И забыл. У тебя склероз. Не отпирайся!
От крика женщины, повторяющегося изо дня в день, у поэта ослабевали ноги. Он туже запахивался в мягкий плед и бежал от неё, теряя шлёпанцы, – ужасно медленно, неловко бежал, чтобы запереться в своём кабинете, забиться в угол дивана, зажмуриться, но не успевал.
– Негодяй! – настигала его стремительная чужая женщина без имени. – Из-за тебя у меня пропало молоко!
– Как – пропало?! – тревожно вертел он седой косматой головою. – Украли, что ли?! Оно где у тебя стояло? В бидоне?.. Сейчас многие из сеней воруют. Ты где живёшь? В частном доме? Пускай сварщик вставит хороший замок… А я не брал твоё молоко. Нет. Ты сюда его не приносила…
– Мерзавец! Он решил издеваться надо мной! И ребёнком! Старая рухлядь.
Бухмин едва не плакал.
– Я не просил молока… – твердил он, прикрывая лицо руками. – Я ничего у тебя не просил! Иди к себе! Карауль молоко там. Иди! Зачем ты здесь?..
* * *Ему в самом деле трудно было понять, про что она каждый раз толкует, женщина с кожаными бантами у щиколоток. Его Лиза-снайперша застудилась в тех самых непролазных тёмных болотах и была бездетной всю их долгую жизнь. А тут ещё рядом с кричащей женщиной стал появляться какой-то вертящийся во все стороны обалдуй с блестящей серьгою в ухе. Он похлопывал Бухмина по плечам, сбивая с пиджака то ли пыль, то ли перхоть, и утешал: