Теода
Мы были спасены. Но нам уже не хотелось вишен, и мы пошли следом за Теодой, поднимавшейся к деревне.
Вечером Ромена рассказывала дома:
— Знаете, отец, та змея — она ползла и подслушивала, что мы говорим.
— Да нет, просто ей тоже захотелось вишен, — заявил Мор.
И все ему верили.
А я думала о Теоде, о бесстрашной Теоде, которая спасла нас.
Ту змею мы увидели назавтра, она была подвешена к коньку крыши дома нашего кузена Эйсеба Марили, в компании с дохлой собакой. Проходя мимо, мужчины поднимали палец, смеялись или что-то бормотали себе под нос; женщины морщились и отводили глаза. Хозяин подал жалобу:
— Это опять штучки Жозефа Барра или Марсьена Равайе.
Оказалось, это выходка Жозефа. А Марсьен сделал другое: он скосил у Эйсеба половину конопли на огороде.
— С какой стати они ополчились на Эйсеба?
— Да ничего… просто так дурачатся.
Люди стремились навредить друг другу. И звери тоже. В голубоватой траве на пригорках водились зеленые в золотистую крапинку ящерицы, похожие на крошечных драконов; они сражались меж собой до смерти. Учитель говорил, что, если такая ящерица укусит человека, ее зубы намертво застрянут у него в теле, и избавиться от них можно, только отрубив ей голову. Правда, пока еще никого из нас ящерицы не кусали.
Луга кишели прожорливыми кузнечиками, которые подъедали траву еще до сенокоса; их оглушительное стрекотание наполняло волшебным звоном всю округу Терруа. Мой меньшой братец Сирил с нежными щечками хватал их, стискивал в пальцах, отрывал им ножки, комкал крылышки, а потом преспокойно, молча давил между двумя камнями. Иногда я, сама того не желая, приносила кузнечиков домой в юбках и быстренько стряхивала их у порога, чтобы скрыть от брата и хоть так, да спасти им жизнь.
Жара все усиливалась. От пыли, налетавшей с полей и лугов, краснели глаза, першило в горле. Все злились, в который раз вороша сено, сырое от дождей: когда не хватало терпения высушить его, оно так и прело в амбарах. После грозы мужчины видели полегшие колосья в поле. Наклонившись, они захватывали стебли в охапку и поднимали их, как поднимают умирающего; потом, озлившись, безжалостным пинком отшвыривали наземь.
— В прошлые годы об это время урожай был уже собран! — сетовали люди.
— Да, а нынче припоздали, и все из-за грома.
XIV
ОСЕНЬ
Тени, лежавшие у подножия деревьев, по обочинам полей и на горных склонах, становились все длинней. Перед тем как исчезнуть, солнце умудрялось прятаться в самых жидких пучках травы, между самыми хлипкими листочками, под самыми тоненькими хвойными иголками.
Настал, быть может, тот самый момент года, когда его присутствие ощущалось явственнее всего. Солнце уже не стояло над нами, как летом, а было в нас самих. Оно становилось неотъемлемой частью человека, жило в его волосах, в руках, в глазах, и жители Терруа, все без исключения, даже самые зловредные, выглядели святыми в нимбах. Святой Герберт, святая Сидония, святой Петр, святая Агата. И чем меньше у нас оставалось солнца, тем больше земля походила на него, тем больше солнц и падающих звезд носила она на себе.
— Что там такое наверху, все красное? — спрашивал Мор.
— Просто-напросто листва черники и голубики! — отвечала Ромена.
— Ох, не люблю я осень, — говорила Эмильена. — Такое печальное время, все умирает.
Я же отнюдь не считала печальным этот сезон, когда все девушки Терруа, обычно такие тщедушные, округлялись и расцветали яркими красками. В точности как фрукты. Они по полдня жили на лугах, сидя или стоя, давая себе дозреть. И никто не подгонял их, не тревожил. Им достаточно было находиться здесь, и только.
Настало время покоя. Мы согласились бы пасти коров и жить так всегда, до скончания веков. Окутанные мягким солнечным теплом, мы жмурились, чтобы удержать его под веками, и у каждой из нас на кончиках ресниц трепетали искорки света. Мир вокруг был обнажен и изысканно прекрасен. И мы ощущали себя такими же обнаженными и изысканно прекрасными, а наши сердца переполняла странная нежность, порожденная красотой земли. Прикасаясь к остаткам травы, изуродованной покосами, засухой, саранчой, а теперь еще и скотом, мы чувствовали ладонями ее колкую неподатливость, напоминавшую о жестких вихрах наших братьев, и жалели, что никогда не гладили их. Но ведь они и сами не допустили бы такой вольности, шарахнувшись от протянутой руки. Луга в это время года обнаруживали первозданные неровности своего рельефа с тем же детским простодушием, что и парни, когда им обривали головы. Взять хотя бы голову Барнабе — я старалась не глядеть на нее: мне было почему-то неприятно, что она слишком плоская с затылка, а на макушке, там, где священники выбривают тонзуру, видна мягкая бледная припухлость; голова Леонара была, напротив, чересчур выпуклой сзади, словно ее переполняли замыслы и решения; у Мартена оказался шишковатый череп, зато у Мора, когда его остригли наголо, неожиданно открылись изящно вылепленные ушки.
Мы переходили с одного пастбища на другое, чтобы не слишком истощать их скудную поросль. Наше стадо вела Эмильена; она шла пятясь, не переставая вязать на ходу и окликая коров привычными именами. Подойдя к намеченному лугу, она останавливалась и садилась, все так же лицом к коровам, и те послушно бродили рядом, давно уже зная границы своей территории. У черных и бурых коров шерсть была до того глянцевитой, что иногда так и тянуло поглядеться в нее, словно в зеркало. Я шла следом, подгоняя хворостиной двух баранов и трех коз; они тут же замешивались в коровье стадо. Тем временем моя старшая сестра, удобно примостившись на взгорке, снова принималась за вязанье.
Казалось, в эти последние теплые дни здесь, на пастбище, сохранились одни только корни, но едва коровы начинали перемалывать свою жвачку, как в воздухе разливался сильный запах свежей травы, словно кто-то переносил нас в царство злаков и цветов, которые нашим глазам не дано было видеть.
Однажды к вечеру, в конце октября, между мною и моими сестрами вспыхнула ссора из-за какого-то пустяка. И я ушла от них на опушке леса, обступившего самые верхние пастбища деревни, ушла и скрылась в тени густых елей. Мне очень не нравился отвесный, скользкий склон этого леса, разоренного лесорубами, которые сводили, без всякого разбора, столько деревьев, что коммуне пришлось издать закон по охране своих угодий. На срезах поваленных стволов можно было прочесть инициалы и по ним определить владельца дерева. Буквы Р.Б. в кружочке были нашим семейным клеймом, означавшим, что ствол принадлежит моему отцу Бенжамену Ромиру; Э.М. и крестик отсылали к Эйсебу Марили, и я очень хорошо знала, кто хозяин метки К.Р. со звездочкой.
Но я продолжала карабкаться наверх. Выходя на прогалины, я время от времени слышала звон бубенцов, напоминавший мне про обязанность охранять стадо. И мне представлялось, как Ромена и Мор шепчутся между собой: «Где же Марселина?» — «Ушла». — «Ага, их сиятельство разгневались!» — И смех.
Да, мне требовалось несколько часов ходьбы вдали от них, чтобы мой гнев улегся, а на душе опять стало безмятежно и весело. Только тогда я смогла бы подумать о возвращении. Сама того не зная, я поступила в точности как отец, уходивший от всех нас в Праньен.
Иногда жуешь какую-нибудь травинку, горькую-прегорькую, а расстаться с ней никак не хочется; вот так и я без конца пережевывала свое раздражение: «Они все злые… Никто меня не любит, лучше мне умереть». При этой мысли меня захлестывала сладкая жалость к самой себе. «Бедняжка Марселина, никто ее не любил, и малютка умерла в лесу!» И еще я думала: «Плохо же им придется, если я не вернусь!»
Я вышла на плато, где проводили воскресенье жизнерадостные мулы. Из-под моих ног выпрыгивали кузнечики, напоминавшие красные или голубые лепестки давно засохших цветов. Треск их крылышек был последним звуком, еще привязывающим меня к Терруа. Я смутно сознавала, что ухожу все дальше и дальше от знакомой местности, но какая-то нелепая отвага подталкивала меня вперед, заставляя позабыть о братьях и сестрах, о надвигавшейся ночи. «Берегитесь, как бы вас лисы не сожрали!» — говорила моя мать детям, когда они уходили гулять одни. Но я больше не верила в сказки про лис.