Теода
Теода была моей крестной, Сидони — крестной Ромены, и когда эта последняя прошла обряд конфирмации, то стала в свой черед крестной Селесты.
Нас слегка пугала мысль о том, что мы предстанем перед князем церкви, сидевшим в центре клироса, перед алтарем. Позади нас двое детишек плакали, узнав, что он шлепнет их по щеке, «дабы научить терпеливо и смиренно переносить оскорбления, презрение и даже смерть».
— Да ничего дурного он вам не сделает, — утешали их родители.
Мы не очень боялись миропомазания, зная, что нам на лбу начертят крест миром, чей «елей означает кротость и силу благодати, а ладан — добрый пример, каковой надлежит подавать благоуханием нашей жизни».
Дети проходили вереницей, в сопровождении крестных отцов или матерей; мне опять стало страшно за Теоду. Но когда епископ возложил руки мне на голову, я почувствовала снизошедший на меня великий покой и уже ничего не боялась.
После церемонии мы пошли гулять по деревне. В этот день мы были королями и королевами Терруа. Нам потакали, дозволяли любые шалости. Теода купила для нас огромный кулек малиновых леденцов; сперва эти кругленькие пупырчатые конфетки приятно было сосать и перекатывать языком туда-сюда, но потом они начинали едко щипать нёбо. Мы развлекались тем, что бросали их на улицу из окна комнаты другим ребятишкам, нарочно медля, чтобы помучить их и посмотреть на их нетерпеливые, умоляющие мордашки.
В четыре часа мать сварила густой шоколад, измельчив ножом темную плитку; она великолепно готовила этот напиток, от которого веяло ароматом смолы и дымком очага. Затем мы все вместе отправились на прогулку по пологой дороге, ведущей к приюту отшельника возле часовни Божьей-Матери-в-Снегах.
Мы шли, то и дело пускаясь наперегонки, толкая на бегу матерей и теток, которые шествовали, деревянно выпрямившись, среди суматошной ребятни. И только подолы сборчатых юбок, чуть вздымаясь сзади при каждом шаге, выдавали ритм их поступи; не будь этих мерных всплесков темного сукна, можно было бы счесть, что они просто плывут по воздуху. Однако даже радостное настроение не помешало нам заметить, что мать озабочена.
— Нет, я все-таки не понимаю, — говорила она, — как это Барнабе мог не прийти на конфирмацию?!
— Да уж, пропустить такой праздник… будто его каждый год отмечают! — добавила тетушка Агата.
Но Теода объяснила, что он отправился в ее деревню в Пралансе ради продажи товара. «Очень выгодное дело, — настойчиво повторяла она, — там, наверху, живут люди, которых я хорошо знаю».
По дороге мы встретили Реми. Теода сделала вид, что не заметила его. В течение всей прогулки она была как-то уж очень весела. Возилась с самыми младшими детишками, брала нас за руку и наклонялась, чтобы шепнуть на ухо два-три слова, но делала это как-то суетливо, а когда мы отвечали, уже забывала сказанное.
«Красивый мужчина» — так отозвалась она о епископе. Утром, когда все мы склонились перед ним, она только низко опустила голову, но на колени не встала: ей не хотелось пачкать в пыли свою юбку.
Наконец мы подошли к часовне. Царивший в ней сумрак, более густой, чем в других таких местах, размывал силуэты святых, архангелов и чертей, придавая им жутковатую видимость живых существ. Но зато посередине, за стеклянным ограждением, высилась вся белая статуя Божьей-Матери-в-Снегах в длинном жестком одеянии, украшенном гипюровыми кружевами, с тройным рядом четок на поясе. И я воочию увидела, как дрогнули ее ресницы, а бледные губы улыбнулись мне…
На гвоздях висели вырезанные из дерева руки и ноги — памятки об исцелениях, свершенных Девой Марией, а стены были сплошь покрыты потемневшими картинками из жизни верующих, которые взывали к ней в своем несчастье. На этих картинках люди падали кто с балкона, кто с крыши, кто с горы, и каждого из них подхватил в воздухе ангел, посланный ею во спасение; бездетные супруги восхваляли ее за то, что она наконец даровала им ребенка. На картине — знаке благодарности нашего прадеда — был изображен пылающий дом, спасенный от гибели чудотворным дождем. У тетушки Агаты тоже висела здесь своя картинка, но мы так и не разобрали, что на ней нарисовано, а она решительно не желала посвящать нас в это.
Раз в год, в середине лета, сюда сходились паломники. Они шли из самых дальних деревень, и ночью в канун праздника спали прямо под открытым небом, на лугу вокруг часовни.
Но сегодня, в день конфирмации, тут было безлюдно и пусто; даже наш галдеж не смог заполнить эту пустоту и выманить отшельника из его жилища. Это был тихий, безобидный старик, чей жалкий и даже мрачный вид нисколько не пугал нас. Когда он просил подаяние в деревне, ему выносили хлеб, яйца, сушеные груши. Он казался слегка тронутым, но, сдается мне, был поумнее многих из нас.
«Это он приносит младенцев матерям», — уверяли нас. Сами роженицы, уж конечно, не рассказывали нам, что несли к нему своих детей, если те появлялись на свет мертвыми или умерли некрещеными. Это совершалось в большой тайне, еще до рассвета, словно нечто постыдное. Отшельник погребал крошечных усопших, чьим душам не суждено было вознестись на небо и узреть Божий лик, и они так и оставались лежать под дерном близ часовни, в могилках без крестов и цветов, на этом кладбище для обитателей лимба, которое никогда не обнаружил бы посторонний взгляд.
Наши матери и тетки, уверенные, что скоро пойдет дождь, и больше нас спешившие вернуться домой, пошли назад, в Терруа.
А мы остались играть под кленами. В тот день игры унесли нас в мир, воспоминание о котором мы давно утратили, в мир, где никто не мог нас застичь. Перебегая от дерева к дереву, мы довольно далеко отошли от часовни и скоро забрались в лесную чащу. Теода следовала за нами и не торопилась уходить. Ее присутствие льстило нам. Она охотно, как любая из девчонок, участвовала в наших безумствах, не удивляясь им.
Теплый дождик сыпался на нас, стекая по спинам, добираясь через расстегнутый ворот до груди, а по широким рукавам до самых подмышек. Мы едва замечали его. Неведомое ранее ощущение благодати преисполнило нас и неведомой деликатности. Смех перешел в улыбки, громкие разговоры в полушепот. Вымокнув так же, как листва и кора деревьев, мы безбоязненно бросались в гущу ветвей, забывая раздвигать их и стряхивая на себя капли, к которым добавлялись струйки с неба.
В конце концов мы промокли до нитки, и тут случилось нечто странное: впервые в жизни мы осознали, что у нас есть тело. Несмотря на одежду, оно казалось обнаженным, твердым, как у статуй, а главное, мы ощутили точные его контуры. Дождь словно придал определенность нашим фигурам, которые еще вчера представляли собой бесформенную массу. Это привело нас в смятение — и обрадовало.
Ударяясь о каждую пядь земли, травы, листвы, дождь вызывал множество ароматов, которые без него так и пропали бы втуне. Но скоро он забарабанил с такой поистине враждебной силой, что мы помчались к часовне в поисках убежища.
Фасад, напоминавший передние стены патрицианских вилл, был украшен солнечными часами и узкими зарешеченными оконцами, прорезанными без всякой заботы о симметрии; дождь хлестал его так жестоко, как будто вздумал развалить; во всяком случае, на нем уже змеились две широкие трещины.
Зато внутри атмосфера осталась прежней; сразу было видно, что земным бурям нет доступа в этот застывший мирок. Часовня с ее многочисленными тайниками не переставала удивлять нас: мы никак не могли раскрыть все ее секреты и обследовать укромные уголки, число которых умножал мрак. Да и почтение к святому месту мешало нам проявлять излишнее любопытство.
Тишина воцарилась в нас; недавнее ощущение собственного тела было забыто, и наши взоры устремились к огоньку негасимой лампады: так дети, заблудившись в лесу, не отрывают испуганного взгляда от какого-нибудь далекого пятнышка света.
Хотя Теода всегда оставалась верна себе и даже одна, без свидетелей, не изменила бы своего поведения, ее внешний вид — как помнится мне теперь — ничем не оскорблял святость часовни, ибо в ней, при любых обстоятельствах, таилось какое-то скрытое достоинство; ее тело — не могу подобрать другого слова — было сдержанным.