Понять другого (сборник)
Он ушел в лабораторию и углубился в работу. Через несколько минут над самым ухом раздался заговорщицкий шепот:
— Ну, старик, так смоемся в кино?
4
— Хэлло, Хью!
Хьюлетт не обернулся. Он и так знал: там, позади, в полуоткрытую дверь протиснулся сухой, как вобла, в потертом пиджачке сэр Рональд Тайн — один из самых влиятельных ученых, в котором отлично уживались хитрость маклера, точный расчет математика и фантазия поэта.
Тайн обошел вокруг анализатора и заглянул в лицо Хьюлетту.
— Мы с вами давно знаем друг друга, Хью, и можем говорить начистоту, — сказал он.
Кондайг понимал, зачем пришел Рональд. Он мог бы пересказать все, что собирался говорить профессор, со всеми «мгм», «так сказать», «ничего не поделаешь» и «выше нос, старина!». Он чувствовал, как трудно говорить это Тайну, и помог ему:
— В мое отсутствие работу можно передать Хаксли. Он дельный парень, справится.
— Справится. А вы подлечитесь и отдохнете…
Последние слова Тайна Хьюлетт пропустил мимо ушей. На его месте он говорил бы то же самое. Вместо возражения деловито перечислил:
— Записи и схемы для Хаксли в ящиках номер один и номер два. В ящике номер три — материалы для вас.
Он тяжело поднялся из кресла, протянул руку. Его тень с втянутой в плечи головой казалась горбатой.
— Вот и все. Прощайте, Рон.
Тайн краем глаза видел безразличное лицо Кондайга. Лишь рот искривился на сторону еще больше, углы его устало опущены.
— Выздоравливайте, Хью, мы будем навещать вас, — поспешно проговорил профессор и вышел из кабинета. «Может быть, он хочет проститься со своим регистратором? — думал Тайн. — С вещами мы иногда расстаемся тяжелее, чем с людьми…»
Хьюлетт постоял минуту, уставясь на регистратор. Возможно, эта работа, изнурительные дни и ночи, переутомление явились толчком к развитию дремавшей болезни. Впрочем, какая разница?..
Тупая боль в затылке усилилась и распространилась к вискам, охватывая обручем голову.
Врач сказал тогда, в первый раз: «Видения не имеют отношения к работе». А потом, когда начались припадки, док вынес приговор: «У вас феноменальное, очень редкое заболевание, близкое к эпилепсии и к некоторым другим циклическим психозам». Он тщетно пытался изобразить дружеское участие. И спросил: «У вас в семье не было алкоголиков?»
«А наркоманы не подходят?» — угрюмо пошутил Хьюлетт.
Перед ним сразу же возникло лицо изящного великана, человека, на которого он был так похож и гордился этим. Тогда, у врача, он еще не знал всего. А позднее, когда припадки стали учащаться, прочел несколько книг по психиатрии и узнал, что его ожидает. Оказывается, и кошмарные видения имели научное название.
Хьюлетт протянул правую руку, наощупь выдвинул ящичек, развернул пакетик с препаратом, куда входил люминал. Почувствовал горечь на языке и проглотил таблетку, не запивая.
Еще несколько минут — и можно будет идти домой, не боясь, что припадок свалит на улице. Он обвел взглядом лабораторию, задержался на регистраторе — полностью выяснить природу волны уже не успеть. Оставалось слишком мало времени — куцый отрезок, разделенный несколькими припадками и оканчивающийся либо смертью, либо безумием.
Хьюлетту захотелось схватить что-нибудь тяжелое и разбить этот проклятый приемник, из-за которого он истощил свой мозг. Сколько драгоценных минут и часов отдано ему! В это время можно было бы встречаться с приятелями, веселиться, путешествовать. Или изобретать лекарство против болезни, против проклятой наследственности. И не делать глупостей… Он больно прикусил губу. Он боялся вызвать в памяти лицо своего сына, так похожее на его лицо. Другие дают своим малышам крепкую память, могучее здоровье, воспитывают в них неукротимую волю к победе, необходимую в жестоком, беспощадном обществе. «А я дал Кену свое проклятье, которое сделает его беспомощным. Я не имел права на ребенка! Но я не знал… — пытался оправдаться он перед собой. — Я и не мог знать… И потом, не обязательно, чтобы у моего сына проявилось это… Он может не унаследовать болезни. И даже унаследовав предрасположение, он может не заболеть. Если он будет расти и жить спокойно, без психических травм… А кто из нас живет спокойно, без травм в этом мире, где над тобой и твоими родными постоянно висит угроза истребления? — зло оборвал он себя и ясно-ясно увидел лицо сына с ямочками на щеках. Правая половина лица была немного больше левой. — «Асимметричное, диспластичное», — вспомнил он слова из учебника психиатрии и оцепенел от ужаса.
Что делать? Как спасти сына? Убить его, пока он еще крохотный и ничего не понимает?! Кажется, это единственный выход. Так поступали в Спарте с болезненными детьми, с калеками.
Он гнал от себя страшную мысль, но она не хотела уходить. Он боялся смотреть на регистратор, боялся, что сейчас набросится на него, разобьет вдребезги проклятый аппарат, записывающий информацию Вселенной и бессильный изменить ее. Если бы знать раньше, над чем следует работать, как жить! Если бы знать!
Хьюлетт Кондайг медленно вышел из своего кабинета, сухо попрощался с лаборантами, закрыл за собой дверь.
Он влез в автобус, купил билет у насвистывающего мальчишки-контролера и поднялся на второй этаж, где можно было курить. Попыхивая трубкой, Хьюлетт рассматривал попутчиков. Почти все они уткнули носы в газеты. Хьюлетт тоже заглянул в газету, которую держал в руках сосед. В глаза бросились крупные заголовки: «Новая угроза на Ближнем Востоке», «Новые бомбоубежища фирмы Уоррен».
«И это еще ко всему, — злорадно подумал он. — Может быть, если бы я жил в спокойном, разумном мире, дремлющая искра не вспыхнула бы. Но разве на этой сумасшедшей планете можно оставаться нормальным?»
Еще издали, за два квартала, он увидел над Пикадилли огромную светящуюся рекламу — голову младенца с мерцающими глазами. Она словно рассматривала толпу, оценивала — чего можно ожидать от этих людей, что они готовят для нее.
Хьюлетт вышел из автобуса на площади. На минуту задержался у бронзовой статуи Эроса. Бог любви наложил стрелу на тетиву и готовился пустить ее в чье-то ожидающее сердце. Что такое любовь для Хьюлетта, если его сын не должен был появиться на свет?..
«А впрочем, — подумал он, — разве другие, имея детей, знают, для чего они рождаются? Разве мы все не отравляем их своими привычками и нормами, не заботясь о том, что в новом времени, в котором будут жить дети, эти нормы и привычки послужат обузой. Мы стараемся вырастить их по своему образу и подобию, как будто мы — лучший вариант, платино-иридиевый уникальный образец, по которому должны создаваться все копии…»
Хьюлетт пересек площадь и свернул на длинную извилистую улицу. Постепенно реклам и витрин становилось все меньше. Начинался район Сохо — убежище художников, поэтов, кварталы меблированных квартир. Здесь в сквериках прогуливались бабушки и мамы, держа на поводках малышей. Плакучие ивы мыли свои косы в фонтанах, в парке на ярких бархатных газонах лежали молодые люди.
Хьюлетт всячески оттягивал приход домой. Он боялся навязчивого решения, зревшего в нем, как единственное спасение для сына. Нужно было задавить это решение, пока оно не вспыхнуло и не сожгло его волю. Выиграть время!
Напротив виднелась хорошо знакомая вывеска кабачка — кружка с черным пивом «Гиннес» и грубо намалеванные буквы «Железная лошадь».
Хьюлетт вошел, заказал кружку пива и бифштекс. Рядом с ним за другим столиком сидело двое подвыпивших моряков. На толстых коричневых, шеях виднелись белые полоски.
Этот кабачок стоит здесь сто пятьдесят лет. Сюда заходил дед…
И внезапно, как Хьюлетт ни крепился, опасные мысли прорвали плотину и заполнили его мозг. Он увидел то, чего боялся, — своего деда, каким видел его в последний раз, — с взъерошенной копной грязных нечесаных волос, с пеной в уголках рта. Он извивался в руках дюжих санитаров… И эта участь по слепым, жестоким законам природы ожидает Хьюлетта и, может быть, его сына.