Эпитафия
Наступал день получения пенсии. Еще накануне Коршунов начинал придираться к жене, постепенно увеличивал накал и к вечеру уже вовсю бушевал. Утром же заявлял, что будет жить отдельно от семьи, отделяется, хватит! И дней пять-шесть пьянствовал, так что еле добирался до дому. Пропив все до последней копейки, объявлял голодовку. День-два его не кормили, не зная того, что в эти дни ему было не до еды. Но сердце не камень: наливали тарелку супа, подвигали хлеб, после чего он заводил разговор о том, что все же надо ехать к стоматологу, доводить дело до конца. Ему давали полтинник. И все начиналось сначала…
Что любопытно, при всем таком стремлении к пьянству он никогда не набивался на угощение, и если я, видя его похмельные муки, предлагал ему, то он вяло говорил: «Вообще-то надо бы бросать». В такую минуту в нем отчетливо проявлялись два человека. Один снисходительный, ну что ж, коли приглашаете, так зайду, а другой приниженный. И лишь стоило моей жене только сказать: «Курил бы ты, Коршунов, на улице», — как он тут же вскакивал и выбегал на крыльцо. И, чтобы уже меня не задерживать, жадно хватал несколько затяжек и, кашляя, быстро возвращался к своей стопке. Нес он ее медленно к чуть приоткрытому рту и вытягивал маленькими глотками, мучительно морщась. При этом его острый кадык судорожно подскакивал при каждом глотке. Выпив, сидел некоторое время бездвижно, как бы осознавая, что с ним происходит. Постепенно отходил, оживлялся, и тут начинались воспоминания, рассказы о генералах и о том маршале, который угощал его. Он называл месяц, даже число, все фамилии и такой крепкой памятью удивлял меня, и я невольно думал, как неразумно распорядилась природа, наградив именно его такой изумительной памятью — великим, бесценным даром. Рассказывал про какого-то полковника, который не знал, что такое «компрессия», и приказал принести ее авиационному технику, за что и был высмеян на аэродроме. И Коршунов, вспоминая, как все это было, смеялся, качал головой, всем своим видом показывая свое превосходство над тем незадачливым полковником. И так ли оно было, не так, кто его знает.
Он никогда не мечтал, никогда ничего не загадывал на будущее. Жил как бы в прошлом, не считая за жизнь настоящее. А если и считал, то лишь на то время, когда пил.
Казалось бы, то, что он постоянно пьянствовал, должно его совестить, но нет, виноватым он себя не чувствовал. Больше того, еще капризничал за обеденным столом. Чуть ли не брезгливо ковырял вилкой котлету, отбрасывал к краю тарелки чем-то не понравившуюся ему макаронину и ворчливо замечал, что Ксения, его жена, не умеет готовить. Вот его матерь, так та да! А эта что… И дети, глядя на него, тоже привередничали, морща носы… И бедная Ксения не знала, как им и угодить. И ни разу она не возмутилась или не стала оправдываться, доказывать, что муж неправ. Нет. Вместе с тем нельзя бы сказать, что она была безропотна, покорна, слаба. На стороне была совсем не такой, а вот дома, перед мужем бесхарактерна.
Повалился у меня забор. Надо было заменить столбы. Попросил его помочь. Не даром, конечно. Он согласился. А тут как раз подвернулся случай купить лодку. И недорого.
— Да вот денег-то нет…
— Так я тебе дам.
— Ну, если так… А забор мы сейчас поставим.
Шла мимо Ксения, и я отдал ей деньги на лодку. Понадежнее, чем ему.
— Ну вот, — сказал я, когда она ушла. — Пятнадцать рублей, считай, уже отдал. — Я имел в виду плату за забор. — А остальное потихоньку выплатите.
Казалось бы, все ясно и правильно. Но это только с моей точки зрения, у Коршунова была иная.
— Пойду домой, — сразу же после моих слов сказал он.
— Зачем?
— Поем.
— Да ведь ты только что пришел.
— А я не ел.
Жил он от меня в километре, в другой деревне.
— Чего ты будешь зря время терять. Поешь у меня, и примемся за работу.
— Не, я домой. Нищий, что ли!
Ушел. И не пришел ни в этот день, ни на другой, ни на третий. Явился ко мне на рыбалку. С соседом чего-то поссорился.
— Чего ж ты не приходил?
— Дела свои были. Лодку-то Иван перехватил. Ксения принесет деньги. Только ты с нее стребуй все. А то она пятнадцать за забор удержит, а я задарма работать не стану.
Вот и объяснение, почему в эти дни не приходил. Боялся, не получит свои пятнадцать рублей. Другое дело теперь — лодка не куплена, деньги будут возвращены, тут можно и постараться. И, позабыв про рыбалку, принялся за работу.
Самое хорошее время для него была осень. Тут и грибы, и отменный клев рыбы, и клюква. Чуть свет он уже выходил из дому и шагал километров семь к болоту, где было необеримо клюквы. Набирал ее полный короб и, горбясь, еле тащил к автобусной станции, чтобы, не дорожась, поскорее сбыть в райцентре и успеть в магазин. И, только выпив стакан водки, переводил дух. Успел…
Еще была доходная статья — рыба. Он умело вялил ее. И в городе, сунув в карман с десяток плотвиц, направлялся к пивному ларьку и молча показывал воблину любителям пива. Он действовал безошибочно, зная, что всегда найдется такой любитель пива и вяленой рыбы.
— Чего, батя, за нее желаешь? — спрашивал он.
— Кружку пива, чего еще, — отвечал Коршунов. И, получив кружку, отходил от ларька и там, не торопясь, обивал о ствол дерева плотицу, сдирал чулком с нее чешую и, разжевывая голыми деснами соленое мясо, запивал его маленькими глотками пива. Выпив кружку, обменивал еще одну воблину. Потом еще одну, еще и еще и являлся домой пьяным. И, если у ларька было благодушное настроение, где он, конечно, не преминул рассказать о генералах и маршале, то, как только вваливался через порог, благодушное настроение как ветром сдувало, и он начинал орать, сквернословить, обзывать всех и вся.
Помогали ему и грибы. Тоже продавал и пропивал.
Он и вообще-то ел мало. А в последнее время еле прикасался к еде. Однажды я увидал его в трусах, до чего же он был тощ и костляв. Скелет, обтянутый сухой темной кожей.
Сохранилась фотография тех лет — Коршунов лейтенант авиации, улыбающийся во весь белый зубной оскал. Глядит снисходительно-высокомерно. Чувствуется, здоров и всем доволен. Что же случилось с ним в жизни, что он стал вот таким под старость? А ведь что-то случилось. И отсюда пьянство и какая-то криворотая злоба на всех, будто они повинны в том, что жизнь ему не удалась. Впрочем, почему не удалась? Он никогда не жаловался на свою судьбу. Жил так, как хотел. В такой жизни находил смысл.
Умер и не осиротил никого. Тише стало. Спокойнее. Но чего-то и не хватает. Какая-то брешь. Как если бы вырвали зуб. Его и не жалко, досаждал гнилой да мучил. А вот чего-то все же нехорошо. Привычка, что ли? А вот теперь нет его, нет, и все…