Повести, очерки, публицистика (Том 3)
- Сануха, ты?
Мать поспешно идет во двор, и вскоре обе входят в избу.
Сануха, видимо, чем-то взволнована и начинает шептаться с матерью и бабушкой.
Меня отгоняют, но я слышу повторяющиеся слова: кольцо, царь, письмо. Любопытство возбуждено до крайности, но мать и бабушка выпроваживают меня в горенку. Мать даже зажигает там огонь и дает мне "смотреть картинки" любимую книгу "Луч".
Однако картинки на этот раз меня не привлекают, и я в дверную щель слежу за тем, что делается в кухне.
Сануха из-под шали вытаскивает какую-то смятую бумажонку, сует матери и шепчет: "Вот прочитай-ка, Семеновна".
Мать у меня по улице слывет грамотейкой.
Она развертывает бумажку и начинает шопотом разбирать слово за словом.
Сначала идут ругательства, которые, однако, мать, к моему удивлению, прочитывает без пропусков, и, строгая ко всяким "цамарским" словам, бабушка на этот раз слушает без возмущения.
Дальше начинаются угрозы: "переломать ноги, разбить башку, ссадить в домну".
Женщины в ужасе. Забывают обо мне и уже говорят полным голосом.
Из разговоров узнаю, что письмо вытащено Санухой из воротного кольца у дома заводского надзирателя - по прозвищу "Царь".
- Ходила вечером за водой и увидала - в кольце что-то белеется. Думала - платок, а оказалось письмо. Из любопытства вытащила письмо, и теперь получилось трудное положение. Нести обратно - можно попасться, а не снести значит огневить тех, кто писал письмо.
Все трое оживленно обсуждают, как быть, и попутно делают догадки: кто это писал. Оказывается, сделать это мог чуть не каждый грамотный рабочий, так как Царь всякому насолил. Кончается тем, что бабушка решает: "В железянку бросить - и делу конец. Ежели получит, лучше не будет, а ежели накроют, так это - собака - и заслужил".
И письмо летит в железную печку, которая с начала вечера топится.
Сануха, получив напутствие: "Чтобы ни гугу! молчок об этом деле!", уходит. Мать с бабушкой продолжают разговаривать о письме.
Гудит вечерний свисток. Вскоре по ставню два резких отчетливых удара: отец пришел. Мать, не спрашивая, бежит отворять калитку.
Пока отец раздевается и отмывается, ему рассказывают о письме.
Отец матерно ругается по адресу Санухи: "Колоколо ведь!" - и садится за стол. Через некоторое время он, однако, вполне одобряет решение сжечь письмо.
- Ладно и так. Нечего упреждать-то. Сторожиться будет. А накрыть давно пора. Этакую собаку жалеть не будем. Нашелся бы только добрый человек.
И "добрые люди" находились, хотя и не часто. Разыскать их не удавалось, так как каждый рабочий и мелкий служащий, если даже подозревали его, старались не подвести других.
Расправа обыкновенно производилась зимой по вечерам, в то время когда заводской администрации приходилось являться на завод к ночной смене. Шли по гудку - в шесть часов вечера, когда зимой уже темно. Старались выходить с попутчиками - рабочими, чтобы иметь поддержку или по крайней мере свидетелей.
Порядок был уже установившийся. Свидетели разбегались, потом являлись на фабрику и, выждав время у входа, вбегали, запыхавшись, и докладывали по начальству, что вот-де такого-то бьют. Дело обыкновенно к тому времени было кончено. Каждый об этом знал, но тем не менее все, кому можно было из работающей смены и поголовно все успевшие прийти в ночную смену, бросались "спасать".
В результате получалась каша, в которой даже зоркие глаза заводских прихвостней не имели возможности различить, кто пришел раньше, кто запоздал.
Шли оживленные разговоры. Оказывалось, что чуть не каждый чем-нибудь "услужил" пострадавшему, хотя кто-то успел-таки проломить ему голову или пересчитать ребра.
Попутно начинались разговоры об Агапыче. Его видели как-то сразу в разных концах: около Воробьевской заимки, на Зверинце, у Панова, на Полевской дороге. Каждый говорящий осторожно прибавлял, что хорошенько разглядеть не мог - он ли, или указывал на сомнительный источник: "Бабы видели".
Как бы то ни было, разговоры об Агапыче шли по всем цехам. Это имя переплеталось с именем избитого заводского холуя. Припоминались случаи, что вот тем-то Агапыч был недоволен, когда работал на фабрике; тогда-то грозился. А теперь вот и сделал.
- Беспременно его это работа!
- Ищи теперь каторжника!
- Уж, поди, где свищет!
Создавалось что-то похожее на правду и окончательно сбивало с толку заводских заправил.
Эти встряски заводских холуев все-таки были полезны рабочим, напоминали другим слишком усердным, что терпению "мастеровщины" есть конец и выслуживаться перед начальством надо с оглядкой.
Нужно сказать, что вообще рабочие были очень терпеливы и расправлялись только с теми, кто окончательно "стал собакой". Да и тут еще почти всегда было предупреждение - посылалось сперва "подметное письмо", и если перемены в обращении с рабочими не замечалось, производилась "учь".
Насмерть, однако, не били. Ограничивались обыкновенно хорошей взбучкой.
Озлобление чаще всего направлялось против мелкой заводской сошки, которая служила палкой-погонялкой в руках вышестоящих.
Не помню, чтобы задевали "большое" заводское начальство, кроме одного случая, когда пытались произвести расчет с последним из управляющих.
И можно думать, что верхи пользовались такими особенностями по- своему. На расправу с заводским начальством - мелкотой - смотрели сквозь пальцы. На всех, дескать, слез не хватит, да и на место одного десяток других подыскать можно. Ну, и не беспокоились, даже и на пособия в случаях инвалидности не слишком тратились. Может быть, тут было кой-что и от боязни за собственную шкуру: если не давать выхода недовольству рабочих, так, пожалуй, себе опаснее. И выход давался "расчетами по мелочишкам".
Производилось потом, конечно, следствие, но обыкновенно виновных не находилось. За все отвечал неуловимый Агапыч. На его голову по заводским традициям разрешалось валить всякую вину: все равно ему уж хуже не будет.
В агапычев счет, кажется, был записан и случай с заводским надзирателем Царем, у которого в одну зимнюю ночь были "отбиты вздохи".