Измененное время (сборник)
Влажный холодный лоб. Ледяной.
Опять присела к нему на тахту.
— Завтра кататься на метро не будешь, хорошо?
Молчит.
Только бы не ответил это свое: «Я не могу ходить».
— Знаешь, вот. Завтра встанем и вместе поедем в школу. Ты увидишь, что все нормально, что ты все придумал. Я прослежу. Тебе, скажи, просто не нравится эта школа?
— Не знаю, — тихо просвистело в ответ.
— Ну там же твой Костик! Ты же так хотел туда! Слушай, давай пригласим его в гости, как раньше! Или сходите куда-нибудь вместе!
Он шевельнулся, как помотал головой едва-едва.
— Ну хорошо, сейчас ты устал. Завтра все будет нормально, вот ты увидишь.
Опять то же движение.
— Тебе что, там плохо?
Он открыл рот, потек его шелест:
— Сснаешшь… Я когда опассдываю, там в дверяххх… Дежурные стоят ребята… Они меня не пускают, иди откуда пришшел… Потом вызывают других дежурных…
— Что, бьют?
— Иногда.
— Часто?
— Каждый день.
Так. Не давать ходу этому ужасу. Не воспринимать его! Как будто ничего нет.
Лучшая защита ребенка — это нападение на него.
— А ты почему опаздываешь? Ты же вовремя выходишь! У нас с тобой было все рассчитано! Ты сам виноват! Нечего на ребят сваливать! Они, конечно, будут издеваться, если каждый день ты опаздываешь!
— Я… Я говорил. Я больше не могу ходить.
— Выдумал. Чтобы оправдать опоздание. Я все поняла!
— Не могу.
— Все, все. Завтра мы поедем с тобой, я послежу, как ты идешь. Спи.
Он взял ее руку и беспомощно поцеловал. Губы сухие, как корка.
Она вышла, оставив дверь приоткрытой. В коридоре по заведенному порядку горел свет (чтобы им не было страшно).
Через час он начал страшно орать, не просыпаясь. Какой-то леденящий душу звериный вой.
Она его разбудила, дала попить воды, прижала к себе.
Лиза лежала тихо.
Что-то случилось ужасное.
Мальчик был средним ребенком в семье. Существовал уже печальный опыт со старшим мальчиком в школах. Приходилось ходить на родительские собрания и отвечать учительницам. Ребенка ненавидели. Его старались сбагрить, и дело докатилось до рабочего района и самой отпетой школы. Нигде не было спасу. Били, обижали, обвиняли (так виделось матери). Но он безропотно таскался туда, где его ожидали эти муки. Драться так и не научился. Не умел отметелить. Учителя обвиняли его, как ни странно, в том, что он слишком умный, видите ли. Старший тоже ходил в музыкальную школу, только по классу виолончели. Вот там его очень любили и прочили ему блестящее будущее. Туда он ездил охотно со своей бандурой, в толпе на троллейбусе. Справлялся сам. В конце концов как-то научился ладить с одноклассниками. Похоже было, что школьные бандиты его не очень терзали. Как-то он даже похвастался, что по чужим дворам может ходить безнаказанно, он знает таких людей, только назови имя, и т. д.
Но на это ушли годы. Чужак, чужак он был.
Была надежда, что и этот справится.
Младшего ведь тоже очень любили в музыкалке, у него тоже был абсолютный слух, артистизм и тэ дэ. Только лень. И этот конфликт с сольфеджио…
Маленькая брякала на пианино, пребывая пока в нулевке.
Утром (а уже была почти что весна, так что рассвело) все поднялись, старший уехал сам, маленькую повез отец, а мать с ребенком поехала избывать его маршрут.
Прошли полтора км до метро более-менее сносно. Спустились в метро. Вышли на Лубянке. Подождали маршрутку. Сели.
Она все время хотела сказать: «Вот видишь? Все ты можешь. Но не хочешь же ты, чтобы я тебя как маленького возила?»
Но она молчала.
— Ну вот. Успеваем. Видишь? — воскликнула она, когда они вышли из маршрутного такси.
Надо было немного пройти и сесть на троллейбус.
— Ну и вот. Видишь? — повторила она, оборачиваясь к ребенку. Она уже немного ушла вперед.
Остановилась, застыла.
Мальчик стоял на месте, как-то тайно, про себя, легкомысленно и преступно улыбаясь. Как пойманный вор.
Встречные прохожие внимательно на него смотрели, проходили, потом оглядывались.
Он стоял как на эшафоте.
Вернее, он не стоял, а шел на одном месте. Он перебирал ногами, не отрывая носков от земли, странно улыбаясь, с видом осужденного, который без слов убеждает всех, что совершенно невиновен.
Он улыбался как человек, над которым все издеваются.
Мать, похолодев, вернулась к нему:
— А ну давай возьми меня под руку!
Зацепился за нее своей скрюченной конечностью.
Пошли кое-как.
Он низко опустил голову, внимательно изучая асфальт. Он высоко, как цапля, поднимал каждую ногу, прежде чем ее поставить. Он как будто чего-то опасался и то тормозил, застывал, а то скакал вперед одним прыжком. И снова застывал.
Извиняющаяся улыбка, дрожащая рука, цепляющаяся за мать.
Опять огромные зрачки.
— Ой, ну пошли. Ну ведь опоздаем же! Совсем немного! Вот троллейбус идет!
Неровные шаги, торможение, полный ступор, потом прыжок.
— Ну опять встали. Ну сколько можно, — твердила она, похолодев. — Ну давай.
Он полностью застыл, глядя вниз. Она тоже посмотрела:
— Ну что, ну что…
Оказалось, он стоит над трещиной в асфальте. В асфальте змеилась большая трещина, опутанная сетью мелких. Он не знал, куда ступить. Он не хотел ошибиться.
Мать догадалась. С ней в детстве было то же самое.
— Ты не можешь наступать на трещины? Да? Да?
Он, дрожа, кивнул.
Он стоял, мелко дрожа, не двигаясь. Вернее, он слегка покачивался.
— Ну и ничего! Не страшно! Мы сейчас перепрыгнем ее. Вон, смотри, целенькое место.
Прыгнули вдвоем.
Опять прыжок.
Переступили еще несколько.
Асфальт был буквально весь в трещинах. Как сухая глина.
На цыпочках, мелко переступая, ходом коня, оглядываясь, прыжками и перескоками они достигли троллейбусной остановки.
Сели в транспорт.
Надо было ехать две остановки.
— Ой, у меня тоже в детстве так было, — оживленно говорила мама, — я тебе расскажу про это. Я читала книжку. Это один польский врач написал. Она называется «Ритм жизни». Кемпиньски его фамилия.
Он слушал невнимательно.
— Понимаешь, он много страдал. Он все испытал, он сидел в немецком концлагере. Потом он руководил клиникой. А потом он начал умирать от почек. Лежал в своей больнице и писал последние два года своей жизни книги. Одна называется «Страх». Вот та, о которой я говорю, это «Ритм жизни».
Мальчик смотрел себе под ноги и иронически улыбался. Он как бы говорил: «Вот сейчас смотрите, что будет».
— Вот я сейчас разгадаю, о чем ты думаешь, когда не хочешь наступать на трещины.
Он взглянул на нее своими маленькими больными глазами.
— Ты думаешь что? Что если ты попадешь ногой на трещину, то мама умрет.
Он подумал и кивнул. Он не смутился, хотя это была его тайна. Сейчас он был занят своим ближайшим будущим.
— Знаешь, — продолжала она, — я тоже всегда так думала, что мама умрет, если я буду наступать на трещины. Я тоже в детстве была такая! И очень многие дети так думают!
Он отвернулся. Ничто не могло его утешить.
Сошли с троллейбуса, попрыгали по асфальту, испещренному зигзагами, молниями, ущельями и провалами. Семенили, делали широкие шаги.
Собственно, это было нарушением всех законов — ведь тайна требовала, чтобы никто не знал, почему нельзя наступать на трещины. А тут мама сама, живая, и она тоже прыгает. Мальчик был сбит с толку. Цель ритуала ускользала, становилась пустой игрой. Посторонний не имел права вмешиваться в порядок действий!
Мама это делала, как бы соглашаясь с ребенком: хочешь так — будем делать так.
И попирала все основы жизни! Это было не ее дело.
Прыгать через трещины — это серьезное занятие, это единственное спасение, но смысл его уходил, если посторонний тоже принимал в нем участие. А уж тем более мама, которой было все посвящено.
Мальчик чувствовал себя обманутым. Он прыгал как по принуждению. Как взрослый, который вынужден играть с маленькими и повторять их движения. Ему уже это начинало надоедать.