Солнце в «Гнезде Орла»
…Он увидел ее на базаре в Акуша, где купил тогда коня и искал седло. Влюбившись с первого взгляда, он решил обратиться к ее дяде, у которого выросла и жила эта девушка-сирота, потерявшая еще в детстве отца и мать. И дядя ее Навруз-Муслим благословил их. Сел Хасрет со своей любимой женой на скакуна, и они ускакали в безбрежную жизнь. Небо было светлое, солнце улыбчивое, дорога широкая, и жизнь, неизведанно добрая, звала их. Остановились они в этом ауле, в ауле Чиркей, в горах Чика-Сизул-Меэр, где была старая отцовская сакля у избранницы Хасрета. Привыкли, сжились, появились у них знакомые, друзья. Она работала в ауле, а он на стройке, сначала прорабом, затем начальником отдела кадров — Как-никак строительный институт окончил.
— Вот твои письма, Хасрет. Хорошим ты был соседом, но если бы мне предложили теперь избрать соседей, то тебя бы я не захотел. — Хромой Усман спустился с лестницы к гостю и протянул ему кипу нераспечатанных писем, перевязанных шнурком.
— Ты не вручал ей? — встревожился Хасрет. — Все здесь? Все? Нераспечатанные, нетронутые? Как это понимать?
— Очень просто. Та, которую ты все еще продолжаешь называть женой, не хотела их получать. А я их сберег, складывал у себя… Ее нет, говоришь, дома?
— Нет, — чуть слышно промолвил Хасрет.
— А может быть, она перебралась в Новый Чиркей?
— И там я был, нет ее… — Голос Хасрета дрогнул, горький комок словно застрял в горле, не проглотить. «Терпение, терпение», — повторял Хасрет, сдерживая себя. Он встал, опершись о стену, подождал, пока пройдет в ногах противная дрожь. — Прости меня, что потревожил, — проговорил он, не поднимая глаз на хозяина.
— Что с тобой? — Старик забеспокоился, уловив в голосе Хасрета что-то неладное. — Успокойся, иди домой, она вернется, куда ей деться… — Усман проводил гостя и закрыл за ним ворота. — Повинись перед ней — и все тут… Только смотри без глупостей! — сочувственно наставлял старик скрывшегося за воротами Хасрета.
А тот, пройдя несколько шагов, устало опустился на землю. «Что же ты со мной делаешь? Почему так жестоко караешь меня? Да, я достоин твоей мести, но лучше ослепи меня, режь меня, убей меня, но не терзай так душу мою… Прости же меня, прости, жестокая, смягчи свое сердце, я ведь был любим тобой, я же сорвал тебя первой фиалкой на скале… Нежность моя, ласка моя!» Ему кажется, что ни один человек на земле не ведал таких мук, какие испытывал сейчас он. «Что делать? Исчезнуть, скрыться… Но ведь здесь меня знали люди, здесь обо мне говорят, кто смеется надо мной, кто сочувствует, а кто осуждает, знают, что я сам опорочил свое имя, и, если я сбегу от них, что они подумают? Был человек, и не стало, погубил себя сам, продав душу дьяволу в бутылке». Тягостные мысли одолевали Хасрета. «Нет, никуда я не убегу, никуда не скроюсь от людей, я человек, во мне мое солнце, и я должен вернуть его. Но мне нужна помощь, кто мне поможет? Люди, да будет добрым ваш сон». Хасрет встал, опираясь руками о стену, и побрел по переулкам ночного аула.
«Прощай, Дингир-Дангарчу».
НОЧЬ НАДЕЖДЫХасрет вспомнил о другом старике, об Ашурали. Он уважал его, считался с ним и теперь вспомнил о нем. Да, Ашурали, может быть, он согреет его душу, поддержит в беде, утешит.
И Хасрет пришел к Ашурали. Вот сидит он у разбуженного старика в тавхане, рядом с его тахтой — нетронутая постель Мурада, приготовленная заботливыми руками матери. Хасрет молчит, не зная, с чего начать разговор.
— А ты «поправился», Хасрет, сын Шарвели, — говорит Ашурали с превеликой неохотой, позевывая и набивая табаком свою длинную трубку. Эту трубку искусной работы привез ему из Бангладеш старший сын, капитан дальнего плавания.
— Я на девять кило похудел, почтенный Ашурали.
— Я не кило имею в виду, по весу определяют скот, когда ведут на бойню. А людей — по цвету кожи и по свежести крови. Думаю, что нелегко там тебе было…
— Не сладко…
— Еще бы, чего там сладкого, как в неволе. Это что же, вроде тюрьмы, что ли?
— Хуже. Больница. Поначалу не раз пытался подвести итог жизни, спасали. А потом привык…
— Но, но, не так-то мрачно… Не стар, не увечен, вылечили, теперь живи и радуйся.
— Пока что радостного мало.
— Странно все это… Никогда в жизни своей я не думал, что придет время, когда люди сами себе будут выдумывать болезни, подтачивающие здоровье.
— Простите, я сам себе противен. Не надо ворошить прошлое. Все кончено.
— Если ты пришел, чтобы я тебе заупокойную молитву прочитал, то не жди.
— Я жить хочу.
— Одинаково преступно губить чужую или собственную жизнь! — дымил трубкой, размышляя о чем-то своем, Ашурали. — Ты сам себя сглазил, все у тебя было хорошо.
— Да, отец. И я вину на других не перекладываю.
— Один раз человек проявит слабость, скажет «ничего», и потом всю жизнь приходится мучиться. Выходит, что «ничего» — это не пустое место.
— Выходит, так, отец.
— Слушаю, тебя, сынок, ты хочешь что-то мне сказать, я вижу, говори, — с состраданием и на сей раз как-то мягко прозвучал голос Ашурали, немного хриплый, как у страдающего астмой.
— Да, да, ты должен мне помочь, отец.
— В чем?
— Я хочу все вернуть.
— Все не вернешь. А новую жизнь начать следует. Не зря говорят: пей родниковую воду, в ней много солнца.
— Сейчас мне, отец, очень трудно… горит у меня все внутри. Мне стыдно за себя, что я так ослаб… Думал, время я оседлал, а оказалось, что седло-то на мне.
— Ты говори, говори.
— Я не только говорить — кричать готов на весь свет, я люблю ее, отец, — с трудом вымолвил Хасрет.
— Вы же развелись.
— Она развелась, я не давал развода!
— Потише, сынок, старухе моей что-то нездоровится, ветры, сквозняки…
Наступила тягостная тишина. Потом Ашурали приблизился и спросил в упор:
— Ты бил ее?
— Да… нет, это не я бил, не я…
— Я слышал, что ты издевался над ней?
Хасрет молчал.
— Ты уже видел ее?
— Нет, отец.
— И не ходил домой?
— Ходил, ее нет, нигде нет.
— Ничего, придет. Поговори с ней, только не унижайся, они этого не любят, и ее достоинство уважь, она женщина, да и на такой работе… Как-никак сельсоветом заправляет.
— Я не могу, отец, выручи меня. Вот, вот. — Он достает из-за пазухи пачку писем. — Это я писал ей. А она их не хотела брать.
— Так много ты писал? И не получал ответа?
— Не получал.
— Гм… Озадачил ты меня, сынок, я постараюсь… Ты есть не хочешь ли?
— Нет, я устал.
— Тогда ложись. Вот здесь, на этой постели. Ты можешь спать, это Мураду старуха постелила, а его до сих пор нет…
— Мурад приехал?
— Да, приехал на похороны Дингир-Дангарчу. И где-то с друзьями, видно, загулял, а может, в Дубки подался… Ложись.
— Спокойной ночи!
Долго не могли они заснуть: Ашурали потому, что выкурил трубку, а Хасрет потому, что чувствовал себя глубоко несчастным и одиноким, и надежда на то, что этот старик Ашурали сумеет помочь ему, постененно меркла, как далекая утренняя звезда. И все же Хасрет под утро заснул, а Ашурали так и не сомкнул глаз, пока не настало время утренней молитвы. Только тогда вернулся домой Мурад. Отец не спал.
— У нас гость?
— Да. Ложись где-нибудь.
— Хорошо, отец.
— Ты где так долго был?
— У строителей… — соврал Мурад, и ответ его совпал с предположением отца, поэтому тот не стал больше ничего спрашивать, а Мурад, пристроив несколько стульев рядом с постелью гостя, бросил на них что помягче и, примостившись, заснул крепким сном…
— Да здравствует солнце!
Опять его приветствуют люди, как и во все времена с тех самых пор, когда на земле человек понял, что он человек, а то, что греет его, солнце. Оно сияет над горами Чика-Сизул-Меэр, и все радостно встречают его. Вот через маленькие окна сакли лучи проникли в комнату, где спокойно спали Хасрет и Мурад. Теплые лучи, падающие через стекло, коснулись плеча Хасрета. Он открыл глаза, чувствуя в себе свежесть и бодрость, и увидел, что кто-то лежит рядом с ним. Он узнал в спящем сына Ашурали, осторожно снял с себя его тяжелую руку. Мурад проснулся, удивленно уставился на Хасрета.