Николай II (Том I)
– Кадет, оставь дедушке, потешь старого!
Я оставил недокусанным полпирожка и протянул его деду. Дед был высоко, на верхнем помосте, и какой-то полотёр выхватил у меня из руки пирог, полез по столбу с флагом и победоносно вручил его деду.
– Спасибо, внучек, пожалел деда, не оставил. Заходи на представление, гостем будешь, потешу душеньку. Эх, купец, чего смотришь? Последуй примеру, отвали на полуштоф [54], будет весь обед готов.
Дед говорил в рифму, подплясывал, прыгал от мороза, помахивал платочком, подмигивал девкам и всё время тренькал на балалайке.
В самом балагане было волшебство: ломались на трапециях, глотали дым, пропускали шпаги в живот и представляли прекрасную магометанку, умирающую на гробе своего мужа. Магометанка была действительно на заглядение, умирала с холодным лицом, но долго. Зато купчихи плакали и быстро вытирали слёзы, чтобы не замёрзли. Купцы крепились и нюхали табак, не чихая. Когда привели пойманного разбойника, полотёры кричали с стоячих мест:
– Бей его по скуле, сукинова сына!
И я смотрел на полотёров с тайной благодарностью.
Посреди балагана горела огромная печь, весело потрескивали берёзовые дрова, дымок был ароматен, и тепло шло от него живительное, не хотелось уходить, сидел бы до вечера. Потом магометанка танцевала с бубном и била им по коленке.
А когда я вышел из балагана, то воздух уже посинел, сгустился, на горизонте обозначился молоденький месяц в прозрачных пелёнках, горели костры, пришлось выпить сбитня и требовать, чтобы продавец наливал стакан до краёв.
Полотёры, улёгшись брюхом на санки, слетали с гор, и усы у них от лёта превращались в снежных мышей. На верху гор с победоносным клёкотом трепетали флаги. Шум стоял, как на ярмарке, играли органы и какие-то флейтисты, ходившие цугом [55]. И вдруг показалось видение, погубившее меня: это был бородатый мужик в белом фартуке, продавец воздушных шариков.
На тоненькой верёвке он держал гроздь цветных шаров, покачивавшихся в воздухе. Это было так волшебно красиво, что у меня захолонуло дыхание. Они были такой нежной прозрачности и чистоты, что обладание одним из них казалось недоступным достижением. Каждый из них должен был стоить самое меньшее сто рублей. Тем более что мужик смотрел на меня и на народ с убийственным презрением. Он был прав, творец и обладатель шаров. Будь я на его месте, я бы не продал никому ни одного шара. Как можно расстаться с таким чудом? Эти шары были прелестным дополнением к углублённому голубому небу, к молоденькому ребёнку-месяцу: казалось, они именно для него, для месяца, и были принесены сюда. И потом, им, голеньким, так, вероятно, холодно на таком морозе, когда от всех, даже от башлыка, валит пар. Всё исчезло для меня, даже шум, даже музыка. Я ослеп и оглох. Если бы презрительный мужик сказал мне: «Кадет, сними сапоги, я дам тебе за них шар», – я бы не задумался ни на одну минуту. Так меня поразили эти, в первый раз увиденные воздушные шары. Впечатление было так велико и так запечатлелось в душе, что я и теперь, через шестьдесят лет, смотрю на эти шары с волнительным умилением. Тогда же я ходил за мужиком, след в след, как ученик ходит за пророком.
И вдруг к мужику подходит купец. От купца идёт пар, как из бани. Купец грубым голосом спрашивает:
– Борода, почём шары?
Мой мужик отвечает хрипло:
– Пара семь копеек, один – пятак.
До сих пор я слышу ярославское «я» в слове «пятак». Купец отходит и недовольно говорит:
– Цену знаешь, прохвост!
А меня обдало жаром. Как? Не сто рублей, а пятак, простой пятак? Где же мои пятаки? Лезу в один карман, в другой – пропали, исчезли мои пятаки. Боже мой, где же пятаки? Неужели я всё прожил без остатка, дурак, осёл, неразумная скотина? Я был так закутан, что искать, пробиваться в карманы было нелёгким делом. От меня валил пар, как от купца, нос не держал слезоточивости, и какой-то проходящий сказал:
– Сопли растеряешь, кадет.
Но я так далёк был от всяческих оскорблений! Меня прошиб пот, как после малины, я готов был сбросить башлык, казавшийся пеклом, горчичником. Я поочерёдно вынимал из кармана драгоценный билет в балаган, свинчатку, подзорную трубу с красным стеклом, янтарный мундштук, корм для воробья, бенгальские спички [56], конфету, о которой я давно забыл, – всё, всё! Пятак оказался в правом кармане шинели – там, где ему и быть надлежало: просто от волнения я не мог его как следует нащупать. Все свои поиски я производил, ни на минуту не оставляя следов моего мужика.
Поддёрнув носом, я зашёл к нему с лица и, вероятно, побледнев, протягивая толстый пятак с широким николаевским вензелем, повелительно сказал:
– Давай шар!
Мужик ответил:
– Какой тебе?
Опять задача. Мужик смотрит презрительно.
– Красный! Нет, синенький! Нет, вот тот!
– Лиловый, что ли?
– Нет, красный.
– Ты как девчонка, кадет, – говорит мужик сердито, отцепляя шар. – Сам не знаешь, что твоя душа требовает.
И красный шар очутился в моей руке. Я не чувствовал ни оскорблений, ни мороза, впившегося в мою руку. Шар был невесом, от спускающейся темноты он тоже потемнел, стал рубиновым, как на мамином кольце, но плывёт за мной вслед, как воздушная собачка, хочет вырваться из пальцев, но шалишь, брат, теперь я тебя не отпущу, теперь ты мой, навеки.
И первый раз в жизни я тогда понял, что такое счастье, полное человеческое счастье. Я хотел узнать у мужика его адрес, чтобы, когда буду генералом, осыпать его деньгами и заставить работать только для меня и моих детей. Мужик жил бы в тёплой бане, и Аннушка носила бы ему обед, а я приходил бы за шарами. Шары были бы всюду, трепетали по воздуху, очаровательно шуршали бы в руках и ласкали взор.
Не замечая окончательно сгущавшейся темноты, ни огней Невского проспекта, ни медленно крутившегося с неба крепко замороженного снега, ни скользкости панели, ни генералов, ни простых офицеров, ни всей этой презренной земной жизни, я машинально шёл вперёд и очнулся только лишь тогда, когда увидел четырёх чугунных коней. Ага! Значит, сворачивать направо.
Направо был дворец с въевшимся в стены снегом. Прибавилось холоду от Фонтанки. Мелькали красноватые лампочки в живорыбных садках. Лошади напирали слева, справа, я слышал их басистое и парное дыхание и шелест полозьев, и была одна только мысль: «Как бы голодная лошадь не съела шар».
Я сам бы съел его с удовольствием: такой он был вкусный и располагающий.
Наконец, прицепившись к солидному господину в глубоких калошах, я перешёл дорогу и, не помня никаких препятствий, проник к родной матери.
Шар не поразил ни маму, ни Аннушку: тем хуже для них.
Но меня он не то что поссорил, но как-то разлучил с императором Николаем Вторым на всю жизнь, и он в Севастополе мне об этом напомнил.