Новые стансы к Августе
их воедино: тум-тум фокстрота с крепдешиновой юбкой; муху и сахар; нас, в крайнем случае. То есть повысить в ранге достижения мичурина: у щуки уже сейчас чешуя цвета консервной банки, цвета вилки в руке. Но природа, увы, скорей разделяет, чем смешивает. Вспомни размер зверей в плейстоценовой чаще: мы только части крупного целого, из коего вьется нить к нам, как шнур телефона, от динозавра оставляя простой позвоночник; но позвонить по нему больше некуда, кроме как в послезавтра, где откликнется лишь инвалид - зане потерявший конечность, подругу, душу есть продукт эволюции. И набрать этот номер мне как выползти из воды на сушу.
Горение
зимний вечер. Дрова охваченные огнем как женская голова ветренным ясным днем.
Как золотиться прядь, слепотою грозя! С лица ее не убрать. И к лучшему, что нельзя.
Не провести пробор, гребнем не разделить: может открыться взор, способный испепелить.
Я всматриваюсь в огонь. На языке огня раздается "не тронь" и вспыхивает "меня!"
От этого - горячо. Я слышу сквозь хруст в кости захлебывающееся "еще!" И бешеное "пусти!"
Пылай, пылай предо мной, рваное, как блатной, как безумный портной, пламя еще одной
зимы! Я узнаю патлы твои. Твою завивку. В конце концов раскаленность щипцов!
Ты та же, какой была прежде. Тебе не впрок раздевшийся догола,
скинувший все швырок.
Только одной тебе и свойственно, вещь губя, приравниванье к судьбе сжигаемого - себя!
Впивающееся в нутро, взвивающееся вовне, наряженное пестро, мы снова наедине!
Как ни скрывай черты, но предаст тебя суть, ибо никто, как ты, не умел захлестнуть,
выдохнуться, воспрясть, метнуться наперерез. Назорею б та страсть, воистину бы воскрес!
Пылай, полыхай, греши, захлебывайся собой. Как менада пляши с закушенной губой.
Вой, трепещи, тряси вволю плечом худым. Тот, кто вверху еси, да глотает твой дым!
Так рвутся, треща, щелка, обнажая места. То промелькнет щека, то полыхнут уста.
Так рушатся корпуса, так из развалин икр прядают, небеса вызвездив, сонмы искр.
Ты та же, какой была. От судьбы, от жилья после тебя - зола, тусклые уголья,
холод, рассвет, снежок, пляска замерзших розг. И как сплошной ожог не удержавший мозг.
Келломяки
I
заблудившийся в дюнах, отобранных у чухны,
городок из фанеры, в чьих стенах, едва чихни телеграмма летит из швеции: "будь здоров". И никаким топором не наколешь дров отопить помещенье. Наоборот, иной дом согреть порывался своей спиной самую зиму и разводил цветы в синих стеклах веранды по вечерам; и ты, как готовясь к побегу и азимут отыскав, засыпала там в шерстяных носках.
II
Мелкие, плоские волны моря на букву "б", сильно схожие издали с мыслями о себе, набегали извилинами на пустынный пляж и смерзались в морщины. Сухой мандраж голых прутьев боярышника вынуждал порой сетчатку покрыться рябой корой. А то возникали чайки из снежной мглы, как замусоленные ничьей рукой углы белого, как пустая бумага, дня; и подолгу никто не зажигал огня.
III
В маленьких городках узнаешь людей не в лицо, но по спинам длинных очередей; и населенье в субботу выстраивалось гуськом, как караван в пустыне за сах. Песком или сеткой салаки, пробивавшей в бюджете брешь. В маленьком городе обыкновенно ешь то же, что остальные. И отличить себя можно было от них лишь срисовывая с рубля шпиль кремля, сужавшегося к звезде, либо - видя вещи твои везде.
IV
Несмотря на все это, были они крепки, эти брошенные спичечные коробки с громыхавшими в них посудой двумя-тремя сырыми головками. И, воробья кормя, на него там смотрели всею семьей в окно, где деревья тоже сливались потом в одно черное дерево, стараясь перерасти небо - что и случалось часам к шести, когда книга захлопывалась и когда от тебя оставались лишь губы, как от того кота.
V
Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло, дар - холодея внутри, источать тепло вовне - постояльцев сближал с жильем, и зима простыню на веревке считала своим бельем. Это сковывало разговоры; смех громко скрипел, оставляя следы, как снег, опушивший изморосью, точно хвою, края местоимений и превращавший "я"
в кристалл, отливавший твердою бирюзой, но таявший после твоей слезой.
VI
Было ли вправду все это? И если да, на кой будоражить теперь этих бывших вещей покой, вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне, имитируя - часто удачно - тот свет во сне? Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес); а что келломяки ведали, кроме рельс и расписанья железных вещей, свистя возникавших из небытия пять минут спустя хI и растворявшихся в нем же, жадно глотавшем жесть, мысль о любви и успевших сесть?
VII
Ничего. Негашеная известь зимних пространств, свой
корм подбирая с пустынных пригородных платформ, оставляла на них под тяжестью хвойных лап настоящее в черном пальто, чей драп, более прочный, чем шевиот, предохранял там от будущего и от прошлого лучше, чем дымным стеклом - буфет. ХII нет ничего постоянней, чем черный цвет; так возникают буквы, либо - мотив "кармен", так засыпают одетыми противники перемен.
VIII
Больше уже ту дверь не отпереть ключом с замысловатой бородкой, и не включить плечом электричество в кухне к радости огурца. Эта скворешня пережила скворца, кучевые и перистые стада. С точки зрения времени, нет "тогда": есть только "там". И "там", напрягая взор, хIII память бродит по комнатам в сумерках, точно вор, шаря в шкафах, роняя на пол роман, запуская руку к себе в карман.
IХ
в середине жизни, в густом лесу, человеку свойственно оглядываться - как беглецу или преступнику: то хрустнет ветка, то - всплеск
струи. Но прошедшее время вовсе не пума и не борзая, чтоб прыгнуть на спину и, свалив жертву на землю, вас задушить в своих хIV нежных об"ятьях: ибо - не те бока, и нарциссом брезгающая река покрывается льдом (рыба, подумав про свое консервное серебро,
х
уплывает заранее). Ты могла бы сказать, скрепя сердце, что просто пыталась предохранить себя от больших превращений, как та плотва; что всякая точка в пространстве есть точка "а" и нормальный экспресс, игнорируя "в" и "с", выпускает, затормозив, в конце алфавита пар из запятых ноздрей. Что вода из бассейна вытекает куда быстрей, чем вливается в оный через одну или несколько труб: подчиняясь дну.
Можно кивнуть и признать, что простой урок лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок, что финляндия спит, затаив в груди нелюбовь к лыжным палкам - теперь, поди, из алюминия: лучше, видать, для рук. Но по ним уже не узнать, как горит бамбук, не представить пальму, муху це-це, фокстрот, монолог попугая - вернее, тот вид параллелей, где голым - поскольку край света - гулял, как дикарь, маклай.
В маленьких городках, хранящих в подвалах скарб, как чужих фотографий, не держат карт даже игральных - как бы кладя предел покушеньям судьбы на беззащитность тел. Существуют обои; и населенный пункт освобождаем ими от внешних пут столь успешно, что дым норовит назад воротиться в трубу, не подводить фасад; что оставляют слившиеся в одно белое после себя пятно.
Необязательно помнить, как звали тебя, меня; тебе достаточно блузки и мне - ремня, чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу), что безымянность нам в самый раз, к лицу, как в итоге всему живому, с лица земли стираемому беззвучным всех клеток "пли". У вещей есть пределы. Особенно - их длина, неспособность сдвинуться с места. И наше право на "здесь" простиралось не дальше, чем в ясный день клином падавшая в сугробы тень
дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж, будем считать, что клин этот острый - наш общий локоть, выдвинутый вовне, которого ни тебе, ни мне не укусить, ни, подавно, поцеловать. В этом смысле, мы слились; хотя кровать
даже не скрипнула. Ибо она теперь целый мир, где тоже есть сбоку дверь. Но и она - точно слышала где-то звон годится только, чтоб выйти вон.
* * *
То не муза воды набирает в рот, то, должно, крепкий сон молодца берет, и махнувшая вслед голубым платком наезжает на грудь паровым катком.