Путеводитель по переименованному городу
Спокойно, расслабленно стоял город, наблюдая смену времен года. В Петербурге может измениться все, кроме его погоды. И его света. Это северный свет, бледный и рассеянный, в нем и память, и глаз приобретают необычайную резкость. В этом свете, а также благодаря прямоте и длине улиц, мысли пешехода путешествуют дальше цели его путешествия, и человек с нормальным зрением может различить на расстоянии в полтора километра номер приближающегося автобуса или возраст следующего за ним шпика. Человек, рожденный в этом городе, нахаживает пешком, по крайне мере смолоду, не меньше, чем хороший бедуин. И это не из-за того, что автомобилей мало и они дороги (зато там прекрасная система общественного транспорта), и не из-за километровых очередей в продмагах. А оттого, что идти под этим небом, по набережным коричневого гранита, вдоль огромной серой реки, есть само по себе раздвижение жизни и школа дальнозоркости. В зернистости гранитной набережной близ постоянно текущей, уходящей воды есть нечто такое, что пропитывает подошвы чувственным желанием ходьбы. Пахнущий водорослями встречный ветер с моря исцелил здесь немало сердец, перегруженных ложью, отчаянием и беспомощностью. Если это способствует порабощению, раба можно простить.
Это город, где как-то легче переносится одиночество, чем в других местах, потому что и сам город одинок. Странное утешение черпаешь в сознании, что вот эти камни не имею ничего общего с настоящим и еще меньше с будущим. Чем глубже погружаются фасады в 20 век, тем неприступнее они выглядят, не обращая внимания на эти новые времена и их заботы. Единственное, что заставляет их вспомнить о настоящем, это климат, и наиболее уверенно они себя чувствуют в скверную погоду поздней осени или преждевременной весны, кода дождь мешается с мокрым снегом и мечется шквал. Или в разгар зимы, Когда дворцы и особняки высятся над замерзшей рекой, как старые имперские вельможи, — в снеговых шалях и опушке, как в меховых шубах. Когда пурпурный шар заходящего январского солнца окрашивает их высокие венецианские окна жидким золотом, продрогший пешеход на мосту неожиданно видит то, что имел в виду Петр, воздвигая эти стены: гигантское зеркало одинокой планеты. И, выдыхая пар, он чувствует почти жалость к этим нагим колоннам в дорических прическах, замороженным, погруженным в этот безжалостный холод, в этот снег по колено.
Чем ниже падает ртуть в термометре, тем абстрактнее выглядит город. Минус двадцать пять уже достаточно холодно, но температура продолжает падать, и, словно разделавшись с людьми, рекой и зданиями, она метит в идеи, в абстрактные понятия. С плывущим над крышами белым дымом дома вдоль набережных все больше и больше напоминают остановившийся поезд: направление — вечность. Деревья в садах и парках выглядят как человеческие легкие на школьных пособиях, с черными кавернами вороньих гнезд. И всегда вдали золотая игла адмиралтейского шпиля, как перевернутый луч, пытается анестезировать содержимое облаков. И невозможно сказать, кто выглядит более несоответствующим подобному фону: сегодняшние маленькие люди или их могучие хозяева, проносящиеся в черных лимузинах, набитых охраной. И тем и другим, мягко говоря, весьма не по себе.
Даже в конце 30-х годов, когда местная промышленность начала дотягиваться до предреволюционного уровня, население не увеличилось соответственно, колебалось где-то в районе двух миллионов. В действительности процент коренных семей (живущих в Петербурге два и более поколений) постоянно падал: из-за Гражданской войны, эмиграции 20-х годов, чисток в 30-е. Затем пришла Вторая мировая война и девятисотдневная блокада, с ее обстрелами и голодом, унесшая миллион жизней. Блокада — самая трагическая страница в истории города, и, я думаю, именно тогда имя «Ленинград» было наконец принято выжившими жителями как дань памяти мертвых: трудно спорить с могильными надписями. Город неожиданно стал выглядеть состарившимся; словно бы История наконец признала его существование и решила наверстать упущенное здесь своим обычным мрачным способом: нагромождением трупов. Сегодня, тридцать три года спустя, хотя и покрашенные и подштукатуренные, потолки и фасады этого непокоренного города все еще, кажется, сохраняют, как пятна, отпечатки последних выдохов, последних взглядов его обитателей. Или, может, просто плохая краска, скверная штукатурка.
Теперь городское население насчитывает около пяти миллионов; и в восемь часов утра переполненные трамваи, троллейбусы, автобусы скрежещут на бесчисленных мостах, развозя свисающие гроздья людей по заводам и учреждениям. На смену «уплотнению» пришли окраинные новостройки в том всему миру известном стиле, который в народе именуют «баракко». Большой заслугой нынешних отцов города можно считать то, что они оставляют центральную часть города фактически нетронутой. Здесь нет небоскребов, переплетения автострад. У России есть архитектурные резоны быть благодарной железному занавесу, он помог ей сохранить внешнее своеобразие. В наше время, получив открытку, приходится соображать, откуда она — из Каракаса (Венесуэла) или из Варшавы (Польша).
Не то, чтобы отцы города не хотели бы обессмертить себя в стекле и бетоне, но как-то не решаются. Какими бы ничтожными они ни были, но и они тоже подпадают под влияние города и не решаются на большее, чем воздвигнуть там или сям современную гостиницу, где все будет изготовлено руками иностранцев (финнов), за исключением электропроводки; последняя подлежит только русской смекалке. Как правило, эти гостиницы предназначены только для интуристов, зачастую тех же финнов, благодаря близости их страны к Ленинграду.
Население развлекается в сотне кинотеатров и дюжине драматических, оперных, балетных театров; есть также два больших футбольных стадиона — город содержит две профессиональные футбольные и одну хоккейную команды. В целом спорт основательно поддерживается властями, и известно, что самый страстный болельщик хоккея живет в Кремле. Самая же излюбленная форма времяпрепровождения в Ленинграде, как и повсюду в России, — пол-литра. В смысле потребления алкоголя этот город — окно в Россию, и широко открытое притом. Уже в девять утра чаще увидишь пьяного, чем такси. В винном отделе гастронома всегда можно заметить пару мужчин с праздным, но ищущим выражением на лицах: поджидают «третьего», чтобы разделить стоимость и содержимое бутылки. Первое — у окошка кассира, второе — в ближайшем парадном. В полутьме подъездов достигает высот искусство разлития полулитра на три равные части без остатка. Странные, неожиданные, но порой на всю жизнь дружбы завязываются здесь, как и самые грязные преступления. И хотя пропаганда борется с алкоголизмом устно и печатно, государство продолжает продавать водку и повышает цены на нее, потому что пол-литра — источник самого большого государственного дохода: ее себестоимость пять копеек, а продажная цена пять рублей. Что означает 9900 процентов прибыли.
Но пьянство не редкость среди приморских жителей повсюду. Самые же характерные черты ленинградцев: плохие зубы (результат недостатка витаминов во время блокады), четкость в произношении шипящих, автоирония и некоторое высокомерие по отношению к остальной стране. Духовно этот город все еще столица, он в таком же отношении находится к Москве, как Флоренция к Риму или Бостон к Нью-Йорку. Как некоторые герои Достоевского, Ленинград превращает в предмет гордости и почти чувственного удовольствия свою «непризнанность», отверженность; и к тому же вполне понятно, что для тех, чей родной язык — русский, этот город реальнее всех остальных мест в мире, где говорят по-русски.
Ибо есть другой Петербург, создание стихов и русской прозы. Эта проза читается и перечитывается, а стихи заучиваются наизусть, хотя бы потому, что в советских школах детям приходится их зубрить, если они хотят окончить школу. Это заучивание и обеспечивает статус города и его место в будущем, — пока существует русский язык, — и оно же превращает советских школьников в русских людей.
Школьный год обычно оканчивается в конце мая, когда белые ночи приходят, чтобы пробыть здесь весь июнь. Белая ночь — это ночь, когда солнце заходит, едва ли на два часа, — явление широко известное в северных широтах. Это самое волшебное время в городе: можно писать и читать без лампады в два часа ночи; громады зданий, лишенные теней, с окаймленными золотом крышами, выглядят хрупким фарфоровым сервизом. Так тихо вокруг, что почти можно услышать, как звякнула ложка, упавшая в Финляндии. Прозрачный розовый оттенок неба так светел, что голубая акварель реки почти не способна отразить его. И мосты разведены, словно бы острова дельты разъединили руки и медленно двинулись по течению к Балтике. В такие ночи трудно уснуть, потому что слишком светло и потому что любому сну далеко до этой яви. Когда человек не отбрасывает тени, как вода.