Мы одной крови — ты и я!
Мне и самому эта история чем дальше, тем больше не нравилась. Дураков я считаю явлением социально опасным. А эта история вся сплошь основывалась на дурости и невежестве.
Глава четырнадцатая
Невежество — это демоническая сила,
и мы опасаемся, что оно послужит
причиной еще многих, трагедий.
Я считаю, что хуже ожесточения сердца
есть лишь одно качество — размягчение мозга.
Пошли мы туда в семь часов целой компанией. Сначала поднялись на лифте Герка с Мурчиком, Соколов-отец и Иван Иванович с дочерью. А нас потом с Валеркой даже и пускать в квартиру не хотели — бабка через щелочку таким противненьким голоском пропела:
— Идите себе с богом, молодые люди, вам тут делать совсем нечего!
Но потом кто-то ей велел дверь открыть, и мы вошли, да так в передней и стояли все скопом — хозяин в комнату не хотел приглашать. Он был большой, неповоротливый, грузный, как медведь, стоял, упершись спиной в дверь, и бурчал, что сами они во всем разберутся, а чужих им не надо. Сначала с ним Лидия Ивановна пробовала говорить, потом Иван Иванович, а он все ни в какую: мой сын, а не ваш, и катитесь вы все горошком. Наконец, Соколов вступился, начал его по партийной линии воспитывать. И Лидия Ивановна тут поддакнула, что, мол, в случае чего, школа это дело так не оставит. Он дурак-дурак, а хитрый все же. Слушал-слушал все это, а потом вдруг так спокойненько, рассудительно заговорил:
— А об чем речь-то, граждане? Ну, стукнул я Герку разок, виноват, сознаю, больше не повторится… Герка, бил я тебя раньше когда?
— Не-а, — сказал Герка.
— Ну вот. Когда маленький он был, верно, шлепнешь иной раз по мягкому месту, а чтобы бить, этого у нас не водится. А тут он про мамашу очень нехорошо сказал, вот я и осерчал. Но и он больше не будет мамашу мою обзывать, и я его пальцем не трону. Верно я говорю, Герка, сынок?
— Не-а! — упрямо потупившись, ответил Герка. — Если она Мурчика будет преследовать, я с ней мириться не могу.
— Вот! — с некоторым даже удовлетворением произнес папаша Пестряков. — Вы тут из школы пришли, из парторганизации, значит, чтобы мою семью укреплять, а на деле что получается? Вы его грубиянить старшим учите, отца не слушаться, бабку не уважать.
— А чем это тебе кот помешал, интересно все же? — спросил Соколов.
— Ах, во-он оно что! — издевательски протянул Пестряков. — Котом, значит, заинтересовалась наша заводская парторганизация? До каких, значит, тонкостей жизни она проникает! Только насчет кота вам прикажете объяснить, товарищ парторг, или же насчет мышей и тараканов тоже?
Соколов начал медленно багроветь.
— Несообразный ты человек, Пестряков! — сказал он с досадой. — Тебе дело говорят, а ты хиханьки да хаханьки. Ты вот что скажи: дашь мальчонке спокойно вздохнуть или так и будете с бабкой его мучить? Мы тут тоже не маленькие все и тебя очень даже отлично поняли. Будет у тебя в доме дальше этот неподобный религиозный дурман или же ты решаешься немедленно его пресечь, как положено коммунисту?
Пестряков опять заговорил рассудительным тоном:
— А при чем же тут я? Мамаша вот приехала, человек она темный, конечно, старый, в бога верует. Что ж, я ее силой перевоспитывать буду? Нельзя насилие над личностью получится.
— Грамотный ты, оказывается. А если мальчишку терзать — это, по-твоему, не насилие над личностью? — сердито сказал Соколов, и видно было, что ему больше всего хочется поскорей уйти отсюда, из этой темной, грязной, дико захламленной передней.
— А кто ж его терзает? — удивился Пестряков. — Сами же вы все и придумали! Гера, сынок, скажи им!
— А что я скажу? — Герка так и стоял, не выпуская корзинку с Мурчиком из рук. — Ты лучше скажи, как насчет Мурчика.
— Мурчик этот ему дороже отца-матери! — откуда-то из-за спины Соколова пропела бабка. — Ох, неспроста это, неспроста, господи!
Пестряков слегка покривился, но промолчал. А Герка вздрогнул и попятился к двери. Заметив это, Пестряков перевалился спиной к двери на лестницу.
— Нет уж, ты дома останься, сынок! — ласково улыбаясь, сказал он. — Хватит гулять-то!
Герка беспомощно оглянулся. Я стоял к нему ближе всех и чувствовал, что он весь дрожит. И кот в корзине хоть и лежал тихо, как мертвый, но тревожился все сильней. Я понимал, что все мы в дурацком каком-то положении: ничего будто не происходит, а мы тут целой толпой ввалились, добиваемся, в общем-то, неизвестно чего, лезем в чужую семейную жизнь, и надо бы вроде поскорей кончать эту бестолковую канитель, извиниться перед хозяином и уйти. А уж я-то вовсе тут с боку припека: не парторг, не учитель, а жильцов в нашем доме сотни три-четыре наберется, и если все начнут вот так, без спросу лазить к соседям, то никому житья не будет.
Все я это понимал. А ноги будто к месту приросли, и не мог я уйти и бросить тут Герку и Мурчика. Доказать ничего нельзя было, а я отчетливо чувствовал: приближается беда. И не знал, как ее избежать. Больше всего мне хотелось взять Герку за руку и увести отсюда, но я понимал, что из этого ничего не выйдет, кроме скандала. Другим тоже, видимо, было не по себе, но даже отойти и посовещаться нельзя было, и мы бессмысленно стояли, сбившись в кучу между какими-то старыми сундуками и обтрепанными картонными футлярами, доверху набитыми грязным бельем, тряпьем, рваной обувью. «Черт те во что превратили квартиру, неряхи!» — брезгливо подумал я и уловил то же брезгливое и недоумевающее выражение в глазах у Соколова.
Соколов сейчас же отвел глаза и, будто рассердившись на себя, громко сказал:
— Ну, Пестряков, раз уж я за это дело взялся, я его и до конца доведу. Ты меня не первый год знаешь, так что не надейся, чтобы я ни с чем ушел. А давай-ка ты напиши мне, а также представителям от школы и от домовой общественности обязательство, что берешься в кратчайший срок покончить с религиозным дурманом у себя в семье и тем самым перестанешь препятствовать коммунистическому воспитанию и счастливому детству своего сына, Пестрякова Германа, ученика седьмого класса…
— Про Мурчика пускай напишет! — прохрипел Герка.
— Умолкни, чертенок! — яростно воззвала бабка из-за угла коридора. — Нет бы о душе думать, а он все о своем нечистике печется! Тьфу, сгинь, сатана!
— Мамаша, вы бы на кухне пока посидели! — с досадой посоветовал Пестряков. — Не встревайте в разговор без надобности.
— Нет, погоди-ка, Пестряков! — почти весело сказал вдруг Соколов. — Дай мамаше высказаться. Ты же нам тут объяснял насчет насилия над личностью, а сам что? И чего это ты, кстати, гостей в передней держишь? Некрасиво ведь получается! В какую комнату нам идти, показывай! И вы, мамаша, с нами зайдите, поговорим.
— Я с безбожниками разговаривать не желаю! — вызывающе заявила бабка.
— Вот те на! — изумился Соколов. — А с ним как же, с сыночком родным?.. Или ты, может, верующий, Пестряков? Выскажись откровенно!
— Да болтает она всякое по старости, слушайте вы ее! — досадливо и растерянно сказал Пестряков. — Давайте сюда, что ли… А вы, мамаша, шли бы, говорю, на кухню. Мешаете вы нам своими высказываниями.
— Нет, почему? Мне лично твоя мамаша очень даже помогла! — возразил Соколов. — Идемте, идемте, мамаша! Безбожников сейчас всюду полным-полно, и не можете вы так построить свою жизнь, чтобы с ними совсем не разговаривать.
Из раскрытых дверей комнаты в переднюю легла широкая полоса света, и тут мы впервые разглядели зловещую Геркину бабку.
Я, признаться, несколько даже опешил. Голос у нее был какой-то въедливый, елейно-скрипучий, как у настоящей старухи-богомолки. А оказалось, что никакая она не старуха — невысокая, но крепкая, поворотливая и очень моложавая. Сыну, надо полагать, было лет сорок, а ей тогда шестьдесят, что ли, — но она вполне сошла бы за его ровесницу, тем более, что Пестряков огрузнел и выглядел старше своих лет. И одета она была не на деревенский лад, как я себе представлял, а по-городскому и очень аккуратно — синее платье с белым воротничком, капроновые чулки, туфли на каблучках. Волосы, темные, с еле приметной проседью, аккуратно подобраны в пучок, на плоском желтоватом лице почти нет морщин. Все на нее уставились, как и я, а она только ехидно усмехалась да нас, в свою очередь, глазами сверлила. А глаза светлые, пронзительные, тошнотворные какие-то.