Он сделал все, что мог
Теперь не только меня, но и Владимира мобилизовали убирать пути после ухода эшелонов. За это нам даже платили и выдавали хлеб с сахаром. Опять и смех и грех получился. Смех оттого, что так мы себя работой обеспечили, а грех, что приходилось с дерьмом возиться.
Автомат мы перенесли на хутор пана Августа и спрятали на сеновале. Владимир нервничал. «Надо, — говорит, — решать, что́ делать дальше». Я ему предлагаю: «Давай стукнем этих двух гестаповцев, которые на станции». — «Это, — говорит Владимир, — только на крайний случай, потому как в такой акции нет большого тактического смысла. Как бы раздобыть нам мину какую-нибудь или взрывчатки хотя бы килограмм».
И тут меня озарило. Я вспомнил, что не так далеко от станции, где раньше проходила граница, есть поле, на котором торчит табличка: «Внимание, мины!» Я сказал об этом Владимиру. Он прямо вспыхнул: «Вот это дело!»
Как вы думаете, кто пришел нам на помощь, чтобы достать мины? Голодная свинья пана Августа. Ее нечем было кормить, а там, рядом с минной полосой, находилось поле неубранной картошки. И мы дали пану Августу мысль съездить туда за картошкой. Пан Август запряг коня, и мы поехали. За день мы накопали ему целую кошму картошки и заодно прихватили три мины, похожие на чудо-кастрюльки, в которых теперь хозяйки пироги пекут.
Первую мину мы потратили впустую. Позже та мина стала для меня вроде справкой о патриотизме. В общем, мы ее без всякого понятия заложили под рельсы в десяти километрах от станции, а она не взорвалась. И пришлось мне, когда советские войска подходили, двое суток дежурить возле того места, чтобы предупредить своих. Ведь мина-то дура: под немцами не рвалась, а тут вдруг возьмет да и взорвется. Вынуть ее сам я боялся, вот и дежурил, пока не сдал ее советским саперам, за что и получил благодарность.
Вторая мина сработала бардзо красиво. Ночью мы зарыли ее в ямку на шоссе, и под утро на ней подорвался штабной автобус, битком набитый панами офицерами. Семеро стали покойниками. Третью мину мы заложили в башню водокачки на станции. Но взрыв башню повредил немного. Однако кутерьма поднялась на станции страшная. Одних гестаповцев прибыло человек пятьдесят. По всей округе прошла молва, будто у нас появились партизаны, и не один, не два, а целый полк. Нам бы с Владимиром посмеяться над этими слухами, но было не до смеха. Пять человек из жителей станции гестаповцы арестовали и расстреляли. Кроме того, пошли аресты и в городе и на пристанционных хуторах. Являлись и к пану Августу. Мы с Владимиром спрятались под полом в леднике. Но пан Август все же порядком перетрусил, и, когда гестаповцы ушли, он сказал нам, что он и тени нашей больше не хочет видеть. Теперь, когда я хочу подразнить пана Августа, я спрашиваю у него: а не помнит ли он, как выгнал из дома героев партизанской войны? Он в ответ только головой мотает, как конь, и говорит: «Про героев не помню, а двух плохих работников действительно выгнал».
Оставаться в этих местах было опасно. Я предложил Владимиру на время перебраться в Польшу. Там, не особенно далеко от литовской границы, жила моя сестра. Она была замужем за сельским учителем. Владимир согласился. И однажды с наступлением темноты мы отправились в путь.
Миновав местечко Калвария, мы вышли к польской границе и, идя дальше на юг, в конце концов добрели до озера Вигры, где и жила моя сестра. На дорогу у нас ушло одиннадцать дней. Шли только в темноте. Особых приключений не было. Разве что одно, уже на самой границе. Там небольшие горы. Мы пробирались впадиной вдоль реки Шешупе, которая, как известно, начинаясь в Польше, пересекает литовскую границу.
И вот мы наткнулись, я думаю, на партизанский дозор. Они испугались нас, а мы — их. Они нас обстреляли. Владимир в тот час прямо рассудок потерял, хотел идти на огонь и таким образом вступить в контакт с партизанами, но я его остановил. Хотя я сам был почти уверен, что стреляют в нас партизаны, все же риск был слишком велик: а вдруг гестаповцы или местные полицаи?
Двинулись мы дальше. Перед самым рассветом подошли к домику моей сестры и полдня вели за ним наблюдение. Ничего подозрительного не заметили. Сестра с утра работала во дворе, ее муж уехал куда-то верхом.
Сперва я пошел к дому один.
Ядвига — так зовут сестру — моему появлению страшно обрадовалась. Она считала меня сгинувшим со света. Осторожно выведав у нее обстановку, я намекнул ей, что пришел не один, а с товарищем и что мы хотим здесь пожить. Ядвига задумалась — против этого будет ее муж, Адам Кричевский, который, по ее выражению, боится собственной тени. «Черт возьми! — сказал я ей. — Близится весна. Неужели местным хозяевам не будут нужны работники?» Ядвига за эту идею ухватилась и сказала, что километра за два отсюда, на богатом хуторе торговца лесом пана Ксешинского, нужны батраки.
Да, батраки там были нужны. И еще как нужны! Пан Ксешинский взял нас обоих и даже сам достал для Владимира документы. Так Владимир стал Вольдемаром Стаховским. Нас поселили в пристройке к хозяйскому дому.
Не зря пан Ксешинский так хлопотал об оформлении Владимира. Работники ему были нужны позарез, и он не собирался устраивать нам курортную жизнь. Он и зимой знал, чем занять батраков. Работать приходилось с рассвета дотемна, и хозяин умел проверять, как работают его люди. И так день за днем, день за днем.
Не прошло и месяца, как Владимир затосковал. Сказал мне однажды: «Я больше так жить не могу. Я обязан воевать, а не батрачить на польских кулаков». Что я ему мог предложить? Ниц — нема.
По воскресеньям мы ходили в ближайшее село купить что-нибудь в лавочке, посидеть часок-другой в корчме. Там Владимир заводил беседы с местными и все пытался выяснить, нет ли в округе партизан. Но как поляки ни любят поболтать, ничего утешительного Владимир от них не услышал и оттого становился все мрачнее.
Вскоре случилось событие, которое всполошило нашу тихую жизнь. Однажды ночью мы услышали, как над нами низко-низко пролетел самолет. Даже стекла в окнах задребезжали. Особого внимания мы на это не обратили. Раз идет война, должны летать самолеты.
На рассвете мы с Владимиром вышли колоть лед для ледника. Видим издали, что возле хутора какая-то суматоха. Подъезжают автомашины, бегают чужие люди. Владимир решил, что это связано с ним, и предложил немедленно бежать. Я стал его уговаривать: ну откуда а Польше могут о нем что-нибудь знать? И может быть так: у немцев что-то случилось, а мы убежим, тогда подозрение падет на нас, а поймать нас им будет нетрудно, да и вообще, раз тут тревога, удрать — дело нелегкое. Так мы с ним спорим и видим — мчится к нам посыльный. Кричит: «Скорей домой, скорей!»
Приходим. Возле дома стоят две машины — легковая и вездеход. Толпятся солдаты. Нам приказывают зайти в дом. Заходим. За столом сидят два офицера и наш хозяин. Гитлеры смотрят на нас, а Ксешинский, не обращая на нас никакого внимания, говорит офицерам:
— Большевики в семнадцатом году в Смоленске захватили дом моей тетушки и сделали из него клуб. Доблестные немецкие войска выбросили наконец большевиков из Смоленска. Я два года вел переписку с Берлином и Смоленском, чтобы получить компенсацию за дом тетушки, и, когда дело уже шло к успешному концу, вы вдруг уходите из Смоленска! В чем дело? Как это можно?
— Новая тактика, господин Ксешинский, — отвечает со злостью один из офицеров, — и она решает задачи посложнее и поважнее дома вашей тетушки. — Офицер показал на нас: — Кто такие?
Ксешинский пренебрежительно махнул рукой:
— Мои работники.
Нас попросили подойти к столу и стали спрашивать, слышали ли мы ночью гул самолета?
— Да, — отвечаем, — слышали.
— В какую сторону он летел?
— Да как же то можно знать, если он летел в небе, а мы лежали в доме на полатях?
Немцы о чем-то пошептались между собой, потом один из них говорит:
— Ночью русские сбросили здесь банду своих парашютистов. Если заметите подозрительного человека и своевременно сообщите нашим постам — премия тысяча марок. Если сами задержите — пять тысяч. Ближайший пост здесь, в доме господина Ксешинского.