Черепаховый суп
– Нет, – повторяет полицейский и продолжает улыбаться. – Так вы всегда носите при себе нож?
– Да, – отвечаю я и безмятежно улыбаюсь.
Полицейский снова надолго задумывается, а в моей голове мелькает мысль о том, что, может быть, черт с ними, с анонимными свидетелями...
– Откройте багажник и выйдите из машины, – командует он.
– Ну, вот что, – говорю я и вздыхаю.
Этот вздох я отрабатывал еще в годы бурной молодости, когда общаться с тугодумами-полицейскими приходилось едва ли не ежедневно. Он означает: «Я, разумеется, все понимаю и ни в коем случае не оспариваю ваше право проявить служебное рвение. И все же пошли бы вы на хрен, уважаемый».
– Я вижу, – говорю я, – тут какое-то недоразумение. Надеюсь, вы не будете возражать, если я позвоню своему адвокату? – Адвоката у меня никогда не было, но сейчас это не имеет значения.
На плоском лице полицейского отражается очередная попытка обдумать ситуацию.
– То есть, – чуть ли не по слогам произносит он фразу, которую вычитал в дешевом детективе, – вы отказываетесь открыть багажник?
– Ни в коем случае. Я открою его. Но только в присутствии своего адвоката.
Полис как-то растерянно посмотрел на меня, затем снова открыл права и начал что-то переписывать из них в блокнот. Пусть его пишет. До парома меня вряд ли еще раз остановят, а потом я окажусь в ведении другого муниципального округа.
Возвращая документы, он говорит обиженно:
– Думаю, вам еще придется пообщаться с полицией нашего округа.
Разумеется, попрощаться он тоже забыл. Последовательный сукин сын...
Случись подобное в более глухой местности, ни вздохи, ни упоминание об адвокате меня бы не спасли: чем менее оживленно, тем более размытой становится грань между законом и криминалом. Но тут, в непосредственной близости от Большого кольца, а значит, и посторонних глаз, полицейские вынуждены себя держать (хотя бы относительно) в рамках закона. Они ведь тоже опасаются анонимных свидетелей правонарушений.
Беседа с полицейским заняла немало времени, и я оказался в цейтноте. Пришлось срочно выдавливать из себя пилота «провинциального корыта». Спасибо инстинкту самосохранения менее провинциальных водителей, да еще, пожалуй, моим просыпающимся рефлексам (в куда меньшей степени), до цели я добрался благополучно.
На паром под хмурым взглядом паромщика с помятой сигаретой в зубах я въезжал последним. Солнце как раз перевалило через зенит и теперь лениво разбрасывало ртуть по гофрированной поверхности реки. Я отыскал свободное место на втором ярусе, поставил ЗИС на ручной тормоз и опустил солнцезащитный козырек.
Паромщик Жак и глазом не моргнул при виде меня, но я знал, что мы пообщаемся. Позже. Славный он парень и далеко не дурак. Думаю, мы могли бы стать хорошими друзьями, будь у нас возможность общаться почаще до того, как мне пришлось затаиться в Самерсене...
Мой дредноут оказался между новенькой «ауди» и древним «фордом» естественного ржавого цвета и, на мой взгляд, добавил этому автоиндустриальному кадру определенный налет аристократизма. В «форде» дремал, надвинув шляпу на глаза, типичный представитель местного фермерства. В «ауди», положив книгу на руль и высунув в окно руку с тлеющей ультратонкой сигаретой, восседала отроковица лет осьмнадцати с по-детски курносым гладеньким личиком, уже, впрочем, слегка подпорченным флером интеллигентного блядства. Ни тот, ни другая никак не отреагировали на мое появление. Меня это вполне устраивало.
3. Марта
Под мерное качание парома на меня наваливалась тяжелая, грозящая головной болью дрема. А вместе с ней и образы, которых я тщательно избегал.
Там, в Самерсене, была женщина. Марта... Жена фермера с хутора на окраине.
Марту выдали замуж чуть ли не в пятнадцать лет. Ко времени нашего знакомства ей было двадцать семь. Трое детей, хозяйство, ранние морщины и периодически обновляющиеся синяки на теле. Иногда Марта не могла вспомнить, за что муж избил ее на этот раз.
Она приезжала в город раз в две недели – заказать кое-какие вещи и забрать заказанное в прошлый раз. А потом приходила ко мне. Ненадолго – на час, иногда немного задерживалась. И я ждал ее. Каждый раз... Она – это все, что было у меня в те странные три года моей жизни. И подозреваю, я – это все, что было у нее. Так сложилось. Нас и толкнула-то друг к другу безысходность: каждый пытался найти в этих скоротечных, часто безмолвных встречах что-то свое.
Марта перерезала себе вены несколько месяцев назад. Я не знаю, была ли тому конкретная причина или она сделала это потому же, почему приходила ко мне. Но каждый раз, думая о ней, я чувствую себя последней мразью. Я ведь всегда держал за пазухой надежду, что рано или поздно свалю из Самерсена. А у нее такой надежды не было, у нее вообще не было никакой надежды. В том числе и на меня. Мы оба знали, что если я уеду, то один...
Она приезжала рано, с одним из первых автобусов, шла по магазинам, в ателье, еще куда-то. А через час черным ходом приходила ко мне. Дом, где я снимал квартиру, стоял на отшибе, а задняя дверь и вовсе выходила в сторону болот. Марту никто никогда не видел...
Она сбрасывала пальто прямо на пол, а я покрывал жадными поцелуями ее лицо, шею, руки... Я чувствовал себя джанки, получившим долгожданную дозу... Полностью обнаженной я видел Марту только в самый первый раз, позже мы не тратили время на раздевание. Нам всегда его не хватало. Я так и запомнил ее: в расстегнутой блузке, с задранной юбкой, с разбросанными по подушке русыми волосами. У нее было прекрасное тело, она вообще была очень красива, со всеми своими ранними морщинами. Но мне нужно было не ее тело, не скоропалительные совокупления. Все это я легко мог получить в городском бардаке. Марта была моим глотком воздуха, спасительной инъекцией. Я мог бы любить эту женщину, но любил то ложное ощущение счастливой амнезии, которое она мне приносила.
Марта была моим лекарством. И одновременно ядом, который пропитывал мою жизнь... Алкоголь и обыденность – лучшие лекарства от надежды. И если бы Марта не покончила с собой... я бы, наверное, смирился с жизнью в этом болоте, и никакая телеграмма уже не смогла меня оттуда вытянуть. Смерть Марты стала оплеухой, заставившей меня очнуться. Поле этого я готов был уехать в любую минуту...
Паром пересекает реку не строго перпендикулярно, а сильно забирая вверх по течению. Я открываю глаза и вглядываюсь в лобовое стекло, пытаясь разглядеть кройцбергские дома. Здесь все иначе, не так, как в Самерсене. Наверняка у этих людей тоже есть свои черные дни, свои камни, тупики и айсберги. Иначе не бывает. Уверен, что даже у домашних канареек, отупевших от обилия комбикорма и редких свободных полетов по квартире с целью обгадить-таки видимое через решетку, – даже у этих рафинированных пичуг имеются свои Сцилла и Харибда. Но от кройцбергских домов на той стороне реки не разило такой безысходностью, как от фермерских лачуг Самерсена. А город, из которого мне удалось сбежать, весь – от осевших фундаментов до загаженных голубями крыш – пропитался тоскливой плесенью. Но самое главное, самое, мать его, страшное:
он оседал в душах людей. Они же там, в Самерсене, все поголовно, как зомби. Серые тени, а не люди. Их глаза никогда не горят, только слезятся с похмелья, а сердцебиение учащается лишь в предвкушении очередной порции средства, помогающего спрятаться от самих себя! Я жил в этом сером цвете, я сам был им, я лакал и сблевывал его. Я хорошо с ним знаком.
А в кройцбергских домах обитало какое-то необъяснимое счастье. Мне было приятно разглядывать игрушечные постройки на противоположном берегу. Глядя на них, хотелось улыбаться.
Последний раз я улыбался четыре месяца назад, глядя в глаза Марты. Все уже закончилось, но она продолжала сжимать мою спину бедрами, и наше неровное хриплое дыхание смешивалось с запахами пота и специфическим духом моей холостяцкой норы. Мы улыбались, глядя друг другу в глаза, и ни о чем не думали. Это было главным условием наших встреч – не думать ни о чем. Это было единственное, для чего мы встречались. По крайней мере, я...