Беленькие, черненькие и серенькие
Раз зашла откуда-то в Холодню цыганка-гадальщица и предсказала, что городничие тамошние не будут долго сидеть на месте. Как сказала, так и сделалось. Через два-три года Модест Эразмович очень захирел, вышел в отставку и отправился с графиней поправлять своё здоровье на какие-то воды, изумительно восстановлявшие силы.
Преемником его был титулярный советник [186] Герасим Сазоныч Поскрёбкин, собою молодец, и ростом и дородством взял. Грудь широкая, выя хоть сейчас под ярмо [187], глаза как у рыси, спокойствие и твёрдость невозмутимые во всех трудных обстоятельствах жизни. Он был женат на приёмыше какой-то знатной особы, под покровительством которой и состоял. О! этот далеко обогнал своих предшественников. Надо сказать, что он, сколько известно было, служил прежде каким-то полицейским чиновником по пожарной части и потерял это место за неблаговидные дела, потом проходил служение в каком-то месте вроде экзекуторского [188].
Здесь обнаружил он широкие способности к экономии. Так, отпуская на канцелярию свечи, сберегал из них некоторое количество, не только для своего домашнего обихода, на что начальство посмотрело бы сквозь пальцы, но и для дешёвого распространения сального света по городу. Это бы ещё ничего. Слабость к сальным свечам!.. Вот, например, что может быть гаже зелёного фонарного масла? Что ж делать, я имею слабость к зелёному фонарному маслу. Зелёное масло, особенно когда оно горит petit jour [189], производит на меня какое-то магическое действие. Вы не поверите? Право, не шучу. Впрочем, не я один с таким странным вкусом: в каждом порядочном городе вы найдёте мне товарища гебра, поклонника фонарного огня, горящего от зелёного масла [190]. Затем Поскрёбкин имел слабость к бумаге. Отпуская бумагу канцелярским служителям, удерживал он утончённым хозяйственным образом из каждой дести по нескольку листов, а из каждой стопы по нескольку дестей [191]. Таким образом, в известный период времени, накапливалось достаточное количество стоп, которые, заведомо краденные, покупали у него мелкие торговцы. Для избежания чего начальство вынуждено было накладывать на бумагу штемпель того места, которому принадлежала бумага. С дровами опять экономия! Из каждых двух покупаемых саженей [192] выводил он три, а когда недоставало дров, рубил на отопление и заборы.
Поскрёбкин был человек ловкий, умел угодить. То на паперти выхватит ковёрчик из рук выездного [193] за женою своего начальника. Она в церкви, а уж под ноги её Герасим Сазоныч стелет ковёрчик и награждён улыбкой. То при выходе её из театра он первый прокричит: карета ваша подана! Тут приветливое кивание, а он успеет хоть подол салопа [194] её посадить в карету да ещё дружески раскланяться с выездным, которого когда-то употчевал в трактире. «Какой прекрасный, услужливый человек этот Поскрёбкин!» — говорила жена начальника своему мужу. И швейцар первой особы в городе жмёт «с своим почтением» щедрую руку ловкого человечка. Случится ли пожар — он тут, хотя и не его дело, и первый в глазах начальника зажмёт мощною рукою то место пожарной кишки, которое прорвалось. На другой день начальник видит его с обожжённым ухом или с подвязанною рукой. Он хвастался, что, когда был на службе в какой-то глухой губернии, никто лучше его не умел управлять кишкою пожарной трубы. Особенно мастер был на это дело в угождение какого-то главного начальника, который, катаясь с ледяных гор, приказывал опрыскивать из трубы каждого, кто осмеливался смотреть на его забавы.
Но, увы! Несмотря на все эти угождения, начальник, увидав, что хозяйственные таланты Поскрёбкина всё более и более совершенствуются и принимают ужасающие размеры, сначала говорил, что постыдно так воровать. Потом, видя, что эти учтивые намёки не помогают, сказал ему наедине, в кабинете, что он плут, вор, мошенник и что нельзя с ним служить. Поскрёбкин, с благородным достоинством ударяя себя в грудь, отвечал: «Ваше!.. (и прочее: надо заметить, что он своих начальников величал всегда одною степенью выше, нежели какую они имели) изволите обижать меня понапрасну. Ей Богу, понапрасну! Я вором и мошенником никогда не был. И на что мне? Я сам имею состояние — деревушку в Расторгуевой губернии; довольствуюсь малым». Начальник, высчитав все хозяйственные его проделки, очень вежливо опять повторял прежние деликатные имена и просил сделать ему одолжение — избавить его от служения с ним. Тут Поскрёбкин, показывая на угол комнаты, восклицал ярким, басистым голосом, вылетавшим из широкой груди его: «Чтоб мне сальным огарком подавиться! Утроба моя разорвалась бы от одного листа бумаги! Детей моих перебило бы поленом дров! [195] Вы изволили видеть, жена моя беременна… чтоб она родила бревно вместо живого ребёнка, если я посягнул на разорение хоть одного столба в заборе!.. А я ещё уповал (тут он говорил более жалостным голосом [196], фистулой [197]), что ваше (и прочее), как всегдашний мой благодетель и отец, удостоите быть у меня крёстным отцом! Помилуйте! Каким-нибудь куском сала или ветошным отребьем захочу ли марать свою честь!» Потом начинал кулаком утирать слёзы, упрекал в клевете своих недоброжелателей, которые будто требовали от него акциденции [198], да он, помня присягу и долг благородного человека и верного сына отечества, не посягнул на такие гнусные дела. «Чтоб им так сладко было, как мне теперь, перед лицом великодушнейшего и благороднейшего из начальников! Ежеденно молю Господа за здравие ваше и вашей супруги… Божественная женщина!.. Чтоб Господь даровал вам хоть одно детище на порадование ваше! Помилосердуйте, ваше (и прочее). Жена, куча детей, мал-малым меньше… пить, есть надо…» Говоря это, Поскрёбкин думал, как искусный оратор, какую мимику употребить в пособие своему красноречию. Поцеловать у начальника ручку? — неравно ткнёт его в глаз огнём сигары. Броситься в ноги? — оттолкнёт, как гадину, концом своего сапога. И не решился ни на то, ни на другое. А начальник думал: настоящий разбойник! Как бы ещё не задушил!.. Однако ж порешил это дело тем, на чём его начал: Поскрёбкин должен был выйти в отставку.
Недолго, только полгодика, томился он в ней. Жена бросилась к своей покровительнице, расплакалась, жаловалась на несправедливость начальства, на коварство и недоброжелательство клеветников и наушников и успела до того разжалобить сильную особу, что та обещала ей свою протекцию и даже назвала бывшего главного начальника Поскрёбкина человеком без сердца, злодеем. «Un homme sans foi, ni loi» [199], — прибавила она, обратясь к сидевшему у ней генералу. Даже, говорят, попрекнула гонителя бездетностью.
И вот Поскрёбкин городничим в Холодне. Здесь представился широкий кругозор его наклонностям; начальства для него в городе не было. «Гуляй, мой меч!» [200] — сказал бы он, если б знал стихи из новейших трагедий. Тут начались у него — ведь голодал шесть месяцев — ненасытные припадки каких-то аппетитов. То появятся аппетиты на сахар, осетрину, стерлядь, лиссабонское [201] и прочие съестные и питейные припасы; то на сукно или материю для жены. Давай то и другое, пятое и десятое. Беда, коль не заморить этих прихотей. Берегись тогда первый купец, попавшийся ему на глаза: сейчас оборвёт, да ещё хуже что б не наделал. «Пожалуй, чего доброго, подлец и впрямь обесчестит, наплюёт в глаза!» — говорит торговец, который успел ему подвернуться. И несёт с низким поклоном от усердия своего. Наконец вкусы Поскрёбкина до того стали разнообразиться, что слюнки у него потекли на всё, что жадным глазам его только полюбится, даже на коров, на лошадей. Может быть, со временем пришёл бы аппетит и на домик; но, как увидим далее, Максим Ильич умел разом пересечь припадки его бешеного обжорства.