Беленькие, черненькие и серенькие
Нянька Домна, имевшая в это время ключи от всех кладовых и амбаров [35], была тоже редкий человеческий экземпляр. Вся жизнь её прошла в нянченьи и хозяйстве; в этих только занятиях сосредоточены были все её помыслы и чувства. Она вынянчила мать Вани и успела выдать её замуж; вынянчила Ваню и сдала его дядьке, румяного, разумного. Сколько бессонных ночей напролёт провела она над кроватями своих питомцев, когда они бывали больны! Сколько гнула она спину — и почаще деревенских жниц — чтобы выучить их ходить! Зато сама ходила крюком. А чего стоили ей заботы и опасения, не сглазили бы ребёнка, не выучили бы его соседние ребятишки худым словам! Взгляд его, движение, намёк, тревожное слово или улыбка во сне — всё это умела она перевести на свой сердечный язык. Бывало, удастся ей двумя иссохшими руками поймать Ваню, вертлявого, как вьюн, за кудрявую головку, и целует, целует её, — вот единственное наслаждение, которое вознаграждало старушку за тяжкие труды многих лет!
В числе прислуги была ещё старая кухарка Акулина, мать Ларивона. Её считали первою особой в домашнем штате. Чрезвычайно дородная, с зобом в три этажа, смотревшая на всех с высоты, она походила на важную купчиху. Никого не удостоивала она низким поклоном, даже господ своих, а только едва заметным киванием головы. Если нужно было господам о чём посоветоваться, приглашали Акулину, как женщину старшую в доме, бывалую и разумную. На этом совете обыкновенно решал её голос, которому покорялась и сама Прасковья Михайловна (так звали Ванину мать). Акулина превосходно готовила кулебяки, всякие похлёбки, холодные и жаркие, квасы, меды [36], мочила отличным образом яблоки и умела сохранять свежие до новых. Она же с таким складом и прибаутками рассказывала сказки, что её не только Ваня, но и большие заслушивались. Дар этот перешёл и к сыну её Ларивону.
Да ещё в доме был кривой кучер Кузьма, горький пьяница, который на старой сивой лошади [37] возил и воду и воеводу.
В доме не очень любили его: хозяйка за то, что был груб и запрягал лошадь по два часа; Ваня за то, что бранил и бивал больно железную лошадку, как называл он её по цвету масти; ключница за то, что воровал овёс и краденые деньги пропивал; Ларивон вообще за беспорядочную жизнь; кухарка за то, что был нечистоплотен и даже подле Божьего милосердия нюхал проклятое зелье [38]. Под носом у него всегда оставалось гнёздышко табаку. Серые, налитые кровью глаза его смотрели недоброжелательно. Он сам не любил никакой твари. Если б не Ваня и Ларивон, старый пёс, оберегавший дом, давно помер бы с голоду. А чего не доставалось от Кузьмы его жертве, сивой лошадке? Кузьму терпели, потому что некем было заменить его.
— Что вы лаетесь: кривой да кривой? — говаривал он, отделываясь от брани дворовых. — Не своею охотой, Божья воля! Был хмелён да наткнулся на какой-то сук. Ослепнуть бы вам всем!
Вздумалось однажды этому грубияну отплатить своей госпоже за какой-то сердитый выговор.
— Купчиха! Больно спесива! — говорил он вслух сам с собою, запрягая лошадь и коленкой посылая ей в бок удар за ударом. — Вишь какая знать! Давай мне денег, и я буду купцом не хуже вас. Были мы прежде генеральские — не таких возили.
И вот едет Прасковья Михайловна куда-то в гости, в четвероугольной линеечке с порыжелыми кожаными фартуками [39]. Вдруг лошадь останавливается против красных рядов, на самом бойком месте в городе [40]. Возничий опускает вожжи, преспокойно достаёт тавлинку [41] из-за голенища сапога, запускает в неё концы своих пальцев и готовится вложить заряд в свою широкую ноздрю… Послышался смех лавочников; но вслед за тем мелькнула белая ручка в шёлковых перчатках, что-то горячее стегнуло Кузьму по щеке; щепоть табаку и тавлинка, вместе с кусками перламутрового веера и играющими на нём амурами [42], далеко полетели в сторону. «Пошёл! Я научу, как со мною шутить!» — раздался тонкий, но повелительный голос Прасковьи Михайловны. Возничий, невольно повинуясь этому голосу, взялся за вожжи. Линеечка тронулась, провожаемая одобрительными возгласами лавочников, ставших, по обыкновению людскому, тотчас на стороне победителя. Никогда ещё сивка так прытко не бежала, как будто из благодарности, что отплатили за многие её страдания. С той поры Кузьма держал месть за пазухой.
Ване в то время, с которого начинается наш рассказ, едва минуло семь лет [43]. Матери его Прасковье Михайловне было только двадцать четыре года. Максим Ильич взял её из купеческого дома, который хотя был прежде очень богат, но расстроился вследствие разных торговых неудач. Она слыла первою красавицей в городе и хорошо это знала. Отец и мать баловали её, единственное своё дитя, как ненаглядное сокровище. Всякая прихоть, каприз её исполнялись как закон. С детского возраста она привыкла повелевать. Вырваться из смиренного круга, в который обстоятельства её бросили, и стать на высшую, блестящую ступень было одним из самых горячих её мечтаний. Властолюбивая дома, где всё ходило по её ниточке, она хотела и судьбу поставить на свою ногу. Девочка твердила, что выйдет за генерала. Увёз же соседку, красивую попову дочку, помещик, у которого тысяча душ, и женился на ней. Но генералов в кругу её не оказывалось, да и не было ни перед ней, ни за ней богатой придачи, за которою превосходительные женихи гонятся более, чем за умом и красотою. Купеческих претендентов на её руку, которых предлагали ей родители, иногда на коленях, было множество. «Вспомни, Парашенька, — говорили они, — ведь тебе шестнадцать лет. Твои погодки уж два года замужем да и детей породили. Сраму, сраму-то не оберёшься, как засидишься в девках» [44]. Прасковья Михайловна, утомлённая этими мольбами, а ещё более убеждённая доводами няни своей, которая выведывала для неё все качества и недостатки женихов, решилась осчастливить купеческого сына, Максима Ильича Пшеницына. Неужели его домик, смиренный, ветхий, мог прельстить гордую красавицу? Нет, она видела далее, она шла за богатые, блестящие надежды… Этот бедный домик должен был, рано или поздно, превратиться в роскошные палаты.
Грамоте Прасковья Михайловна плохо знала; она едва разбирала по складам песенники [45] и ужасными каракульками подписывала своё имя; однако ж цифры знала до ста тысяч. Она слыхала, что одна барыня, также безграмотная, имевшая дела с отцом её, проводила за нос самых крючковатых законников, могла рассказать, как лучший адвокат, содержание каждой деловой бумаги и от небольшого наследственного состояния оставила своим детям несколько тысяч душ да построила десяток каменных церквей. И у нашей купеческой дочки грамота была в голове, или она, по крайней мере, так думала. Муж её, страстно влюблённый в неё, смотрел ей в глаза; свёкор ласкал её и называл своею любимою невесткой. К тому ж, всегда живя в Москве, он не мешал её домашнему владычеству. Перешагнув из жилища отца своего в жилище мужа, она только расширяла своё господство.
Максиму Ильичу было не более двадцати двух лет, когда он на ней женился [46]. Он имел приятную наружность, сердце доброе, светлый ум и стремление к дворянской жизни, чему способствовали немало связи его отца, Бог знает как и когда сделанные, со многими знатными лицами того времени [47]. При выборе его Прасковьей Михайловной склонило также весы на его сторону и то, что он и весь род его, со времени Петра Великого, ходили в немецком платье, что Пшеницыны ели серебряными, а не деревянными ложками, каждый с своего оловянного прибора, а не из общей семейной деревянной чаши, что они имели прислугу и кое-какой экипаж [48]. Говорили, что этот род шёл от новгородских именитых людей, которые, избежав казней во времена Иоанна Грозного, переселены им были в Холодню [49]. Поэтому в фамилии Пшеницыных сохранилась какая-то наследственная, кровная гордость, которой не замечали в прочих смиренных обитателях Холодни. Во всех городских собраниях видали их всегда передовыми.