Беленькие, черненькие и серенькие
Раз, когда старик был в особенно приятном расположении духа и тела, он подозвал к себе Прасковью Михайловну. Время было вечернее; несколько серебряных лампад теплились перед иконами в золотых ризах [90], украшенных жемчугом и драгоценными камнями.
— Поди сюда, Параша, — сказал он и, когда та подошла к нему, ласково потрепал её по розовой щёчке. — Спасибо тебе, что старика не обездолила. Но спасибом сыт не будешь… Вот ключ — отопри-ка и выдвинь верхний ящик.
Тут вынул он из-под подушки ключ, передал его невестке и указал на комод, стоявший у кровати.
Прасковья Михайловна дрожа спешила исполнить это приказание. И что ж она увидела? Одна сторона ящика была набита кипами ассигнаций, синеньких, красненьких и беленьких [91], перевязанных тонкими бечёвками, а на другой стороне лежали холстинные пузастые мешочки [92]; сквозь редину их и дырочки кое-где вспыхивал жар золота. Молодая женщина никогда не видала такого наличного богатства; она то краснела, то бледнела и растеряла глаза свои.
Улыбка самодовольствия пробежала по губам старика; он радовался смущению невестки, которую, как дитя, взманил дорогою игрушкой.
— Всё моё, Параша! — сказал он торжественным голосом и привстал с постели. Огромная тень от него покрыла молодую женщину и легла на стену. Старик был высокого роста, но ей показалось, что он ещё вырос в эту минуту и занял собою всю комнату. Свет от лампад засиял на голом черепе его, окаймлённом венцом серебряных волос. — Всё моё! — повторил он, — да ещё столько же в верхнем и нижнем ящиках. А меди в кладовой едва ль не до потолка [93]. Всё это будет ваше… (тут он остановился немного и перекрестился), когда Богу угодно будет позвать меня в другую сторону. Там ничего этого не нужно. Честно, трудами нажито, благодарение Богу! Не с неба, как у иных, упало на меня богатство: отец и дед наживали, я приумножил. Не из Гуслицких лесов пришли ко мне капиталы [94]; не топил я пустых барок [95] — будто с казённою кладью, не удерживал у рабочих трудовых денег, не шильничал [96]… но и не мотал. И вам завещаю то же. Ты знаешь, в чести ли я у своей братьи; знаешь, что и господа знатные водят со мною хлеб-соль и жалуют меня своим приятством. А?..
— Знаю, батюшка.
— Думаешь, это мне так кланяются, мне так усердствуют? Нет, вот этим бумажкам, вот этому серебру и золоту, что в мешочках дрянных лежат. Сберегите это без жадности… Почему ж человеку и не потешиться Божьими дарами без вреда себе и людям? На то и дарами Божьими называются. Но, говорю вам, не мотайте. Сберегите моё наследство с добрым смыслом, с умным хозяйством, собственным глазом, и вам от малых и больших будет также почёт. Не послушаетесь меня, вам же будет худо. Расточите добро, так все ваши други и лизоблюды побегут от вас, да над вами же будут насмехаться. Кругом вас останется мерзость запустения. Слышишь, Прасковья Михайловна?
— Слышу, батюшка.
— Ванюшку учите добру, порядку и хозяйству; пожалуй, учите и наукам, да только таким, какие пригодны купцу. По мне, довольно бы грамоте русской и арифметике, да не моя воля!.. А воля-то, словно Божия, нагрянула на меня от матушки Екатерины Алексеевны. Премудрая была, дай ей Господи царствие небесное! Она это дело знала лучше меня. Сама из уст своих приказала.
— Разве вы с государыней говорили? — спросила Прасковья Михайловна.
— Осчастливлен был-таки [97], сударыня моя.
Старик сделал особенное ударение на этих словах и продолжал:
— Вот как было дело. В запрошлом лете ездил я с депутацией нашей братьи купцов в Питер. Позваны были во дворец и допущены к ручке императрицы. Сначала струсил было я, да как повела она на нас своими ласковыми очами, так откуда взялась речь, помолодел десятками двумя годов и стал с ней говорить, будто с матерью родной. Завела она с нами речь о разных торговых делах, со мною особь о парчовой и штофной фабрике, о серном заводе. Такая доточная [98], всё знала, будто сама при всяком деле была. Потом изволила спросить меня: «Есть у тебя дети, Пшеницын?» — (Тут старик опять сделал ударение на своей фамилии.) — «Есть, говорю я, два сынка, матушка ваше императорское величество». — «А учил ты их?» — изволила опять спросить. — «Грамоте-де русской знают да счёты бойко, а меньший больно любит книги: не мешаю». — «Хорошо, а внучки есть?» — «И внучками двумя благословил Господь; ещё малые». — «Так их учи. Учение свет, а неучение тьма, а свет, знаешь сам, всему миру на добро. Не всё иностранным купцам ездить к нам за нашим же товаром на своих кораблях. Пора и нам в широкое море, на русских судёнышках; пора и нам стать с ними по плечо не только силою оружия, да и разумом, да и наукой. Учи своих внуков, старик; этим докажешь, что вы истинные дети мои и недаром называете меня своею матерью». — Вот что говорила мне матушка-царица. И я скажу тебе по завету её: учите Ванюшку, да только чтоб было впрок, не на ветер… Пускай учится кораблики строить, пожалуй, и сам кораблик свой снарядит да назовет его: дедушка Пшеницын, хе-хе-хе! Пускай гуляет наше имя по широким морям и чужим берегам!.. [99] (Глаза у старика загорелись необычайным блеском; он протянул перед собою руку, на которой выпукло изваяны были мускулы, и раздвинутыми пальцами широкой руки тянулся будто схватить сокровища в неведомых морях.) Но смотрите… не вздумайте его в офицеры. Чтобы он у меня оставался купцом! [100] Слышишь, купцом! Я этого хочу, — довершил старик грозным, властительным голосом, и огромная тень его заколебалась на стене.
— Слушаю, батюшка, — отвечала Прасковья Михайловна дрожащим голосом, стоя всё у открытого комода, и робко потупила глаза.
Старик, как бы утомлённый, прилёг на подушку, но вскоре спросил тихо и ласково:
— А хоромины, чай, у вас плохи, Параша?
— Стареньки, батюшка, в большой дождик сквозь потолок течёт.
— Нечего скважины затыкать. Вот хоть мою старую хламиду как ни чини, а всё развалится скоро. Вы с мужем люди молодые, вам и житьё надо новое. Отодвинь-ка ещё ящичек… Впереди не тронь. Не смотри, что смазливы цветом, всё ребятишки, дрянь, хе-хе-хе!.. Запусти-ка ручку подальше, в тёмный уголок… там всё сотенные бояре!.. Даром что старички, можно около них погреться… Возьми стопочки две. Да, знаешь, чтобы не дразнить дорогой недоброго человека, зашей под поясом. Бери же, дурочка.
Дрожащими руками взяла молодая женщина две кипы ассигнаций там, где указывал свёкор; на ярлыках каждой написано было: десять тысяч. Она взглянула на надписи и, показав их Илье Максимовичу, примолвила:
— Не много ли, батюшка?
— Что взято, то свято, — сказал старик, ухмыляясь, — слушай: как приедешь домой, пошли от мужа Ларьку к хозяевам пустыря, что на Московской большой улице, против Иоанна Богослова… [101] дескать, твой муж накидывает за места с старою рухлядью сто рублёв против того, что я давал. Люди в нужде, обижать не надо. Максим приедет, купчую совершите [102]. Простору много — целый квартал; стройте, что вздумается, да чтоб было всё каменное, вековое. Знай, что дома Пшеницыных!.. А как заложите хоромы, так я новорождённому пришлю на зубок ещё стопочки три седеньких старичков… чтобы рос скорее.
Невестка хотела поцеловать руку у свёкра, но тот не дал руки, а поцеловал её в малиновые губки, как сам их называл.