Несколько моих жизней: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела
Случаи такие – не редкость. Подобную судьбу испытывали и «Гидроцентраль» – Шагинян [184], и «Как закалялась сталь» – Островского [185]. Некоторые стихи Шершеневича из этого сборника твердила тогда вся литературная и не литературная Москва.
А мне бы только любви немножечкоИ десятка два папирос…Любители т. н. «корневой» рифмы могли бы у Шершеневича почерпнуть многое для себя. Он опробовал и более смелое:
Полночь молчать. Хрипеть минуты.Вдрызг пьяная тоска визжать…– во всем стихотворении были только неопределенные формы глаголов.
Вскоре Шершеневич выпустил книжку с давно ожидаемым названием «Итак, итог» и укрепился как автор текстов к опереттам.
А. Мариенгоф написал неплохую книгу о Есенине «Роман без вранья». Во всяком случае, она принималась лучше, надежнее, с большим доверием, чем фейерверк брошюр, напечатанных в издательстве автора на грязной оберточной бумаге, сочинений явно халтурного характера, принадлежащих перу Алексея Крученых: «Гибель Есенина», «Лики Есенина: от херувима до хулигана».
Была еще и третья, название которой я забыл. Продавалась она с рук на улицах, как сейчас кустари продают вязаные «авоськи» или деревянные «плечики» для пиджаков. При приближении милиции продавец прятал в карманы брошюрки («Черная тайна Есенина»).
Недавно мне в руки попали стихотворения молодого «новатора» Г. Сапгира [186]. Это были странички, заполненные точками, и среди точек попадали два-три слова, составляющие, по мнению автора, сокровенный смысл стихов:
…Взрыв… живи т. п.
Увы, эти использования точек довел до совершенства в двадцатых годах Алексей Николаевич Чичерин [187], грамотный и хитрый ничевок, выступавший на концертах, безмолвно скрещивая руки и делая трагическое лицо. «Опус» назывался «Поэма конца». Все эти ничевоки, фразари выступали на эстрадах и даже не без успеха у публики.
Известным писателем в двадцатые годы был Пантелеймон Романов [188]. Его рассказ «Без черемухи» вызвал шумную дискуссию. «Без черемухи» стало нарицательным словом. Романов обличал уродство быта молодежи – «афинские ночи», любовь «без черемухи».
В это же время Сергей Малашкин [189] написал рассказ «Луна с правой стороны» на ту же тему.
«Собачий переулок» Льва Гумилевского [190], «В Проточном переулке» Ильи Эренбурга, «Отступник» Владимира Лидина [191], «Коммуна Map-Мила» Сергея Григорьева [192] – все трактовали ту же, примерно, тему.
Позднее «Дневник Кости Рябцева» Н. Огнева [193] дал более правильное решение тех же самых вопросов. «Дневник» имел шумный читательский успех, успех у критики.
В дискуссиях Романов не выступал, а Сергей Малашкин был очень плохим оратором, терялся на эстраде. Поэтому, разгромленный в пух и прах тем же самым Вячеславом Полонским, Малашкин, я помню, кричал что-то бессвязное, махал руками.
Романов пытался зарисовать, «отразить» действительность, но не пытался понять жизнь. Он дал много беглых картинок быта времени Гражданской войны и НЭПа, всякий раз лаконично, и нельзя сказать, чтобы неверно и неталантливо. Он не претендовал на обобщение, на типизацию. А понимал далеко не все. Его роман «Русь» – плохой, скучный роман.
При НЭПе росли как грибы и частные издательства: «Время» [194], «Прометей» [195]. В большинстве это были коммерческие предприятия. Издавали они переводные романы – Пьера Бенуа, Поля Морана, У. Локка, Честертона, Марселя Арлена, Виктора Маргерита [196]. Сначала без предисловий, а потом стали давать коротенькие статейки, разъясняющие творческие позиции автора.
К этому времени с большим шумом вышел рекомендованный из-за границы Горьким трехтомный роман Каллиникова [197] «Мощи». Обилие сугубо натуралистических сцен сделало роману успех. Это тот самый роман, о котором писал Маяковский в «Письме к Горькому»:
Кстати – это вы открыли «Мощи»Этого… Каллиникова…Выступал на диспутах и доктор Орлов-Скоморовский [198], выпускавший одну за другой автобиографические повести. «Голгофа ребенка» – называлась повесть о детстве. В последующих книгах в весьма натуралистическом плане сообщалось, как автор заразился сифилисом и как это не только не сломило его дух, но подвинуло на литературные занятия.
С уважением произносилось имя Николая Клюева – одаренного поэта, волевого человека, оставившего след в истории русской поэзии двадцатого века. Пропитанная религиозными молитвами, церковным словарем, поэзия Клюева была очень эмоциональная. Есенин начинал как эпигон Клюева. Да и не один Есенин. Даже сейчас клюевские интонации встречаются в стихах, например, Виктора Бокова [199]. Революцию Клюев встретил оригинальным сборником «Медный кит», выпустил двухтомник своих стихов «Песнослов» в начале двадцатых годов.
Клюев играл заметную роль в литературных кругах. Человек умный, цепкий, он ввел в литературу немало больших поэтических имен: Есенина, Клычкова, Прокофьева [200], Павла Васильева [201]. Талант Клюева был крупный, своеобразный. Во второй половине двадцатых годов он уже был где-то в ссылке, ходил в крестьянском армяке, с иконой на груди.
Своеобразной фигурой тех лет был Борис Зубакин [202], поэт-импровизатор. Это – настоящий живой импровизатор, выступавший изредка в тогдашнем Доме Печати. Хотя его стихи нельзя было назвать настоящими стихами – все же способности импровизатора у него были. Впоследствии, в те же двадцатые годы Зубакин куда-то исчез. Оказалось, что он пробовал воскресить ни много ни мало как масонский орден розенкрейцеров (случись дело через десять лет – в 37 году, – я бы объяснил эти рассказы по-другому). Члены ордена были какие-то художники, радиотехники и сестра Марины Ивановны Цветаевой Анастасия – та самая, которой посвятил Пастернак свою «Высокую болезнь».
Зубакин занимался гипнотизмом, передачей мыслей на расстоянии и, находясь в тюрьме, привел, говорят, в трепет всех «блатных» своими опытами.
Больше я о нем не слыхал ничего.
Тарас Костров [203], редактор «Комсомольской правды», был живым героем, как бы сошедшим со страниц революционного романа. Он не только вырос в революционной семье – он даже родился в тюрьме. Изобретательный газетчик, талантливый публицист, хорошо образованный человек – он внес в «Комсомольскую правду» задор, горячность, любовь к делу. Сотрудникам «КП» в то время клали на стол пять газет ежедневно – из них две «провинциальные» из наиболее крупных, три – московские и ленинградские. На чтение этих газет отводился час. Каждый работник, действуя красным и синим карандашом, должен был оценить материал текущего номера простым подчеркиванием, всякими «нотабене». Внимание должно было касаться и оформления газеты. Потом Костров собирал эти газеты и просматривал. Так он учил газетному вниманию, а для себя – видел рост сотрудника. Бывали дни, когда Костров садился за стол секретаря, заведующего любым отделом, литправщика и работал целый день на этой «должности» – показывая, как надо работать. Семен Нариньяни [204] да и Юрий Жуков [205] могут и подробней об этом рассказать.